Очевидно, авторов эпиграфа направляет некая нормативность отношения идеала и прозы, заимствованная из "нормальной", т.е. западно-ориентированной, "рациональной" и рационалистически интерпретируемой, истории, в русле которой и возникла мысленная рамка, так структурирующая мир, так именно позволяющая его осмысливать, задающая ориентиры "развития" и предваряющая его оценки.
Разрыв порочного круга системной и методологической беспредметности, обусловившей утопичность целеполаганий, может быть достигнут лишь на путях фундаментального переосмысления рамок полагания самой предметности, ее перерождения на российской почве; но эмпирической переориентации для этого недостаточно; разрыв исходной аксиоматики потребует универсализации рамок европейской мысли и преодоления "европейской почвы" в ее (мысли) собственных рамках.
Но в таком случае необходимо определить "рамки", в которые заключена западная философия, маркировать "феномены", означивающие бытийные истоки ее универсализма. Мысль при таком допущении погружается в стыки и лакуны "праксиса", в его идеологию (как сферу идеально-практического) и ее праксис, в разрывах реальности высматривая ее собственные огрехи – огрехи фактические, безыскусные и в рамках классической логики в устроении бытия себя утверждающие, и огрехи искусств, маскирующие намерения вполне сознательные как собственно идеологические нестыковки.
Именно в таких разрывах и нестыковках идеология, практически совпавшая с игом "реального", может дать о себе знать, обозначив себя в его собственных противоречиях.
Рассматривание идеального с точки зрения практики (идеологически) нуждается в предварении, поскольку, несмотря на древность идеи "идеального", теории практического применения идеалов классическая установка не создала, но породила взамен разные рамки "идеальных моделей", утопий как норм и образцов государственности (напомним в такой связи о том, что и Платон рассматривал онто-логические штудии в качестве пропедевтики подлинной философии, как поиску идеального государственного устроения).
Оттолкнемся в реконструкции феноменального и его идеи от обыденности, почвы и воздуха очевидного в его анонимной настоятельности.
Идея и идеал есть нечто, совокупно противопоставленное материальному во всех его ипостасях, например, прагматических и утилитарных – эта смутная интуиция и ведет за собой, например, достаточно авторитетных авторов мысли, вынесенной в эпиграф. Та же интуиция связывает идеал с абсолютным, "выходящим за пределы обыденности"; но в таком понимании скрыто немало иных обыденных коннотаций; например, реформы пост-модернисткой релятивизации не затронули стойкого убеждения в "существовании" мира в совокупности его материальных и идеальных ипостасей, изучаемых различными науками, "естественными" и "гуманитарными"; разумеется, само "изучения" (впитавшее наследие "созерцания" как исходный пункт) в изучаемое ничего не привносит. И если подобная аксиома претерпела некие реформации в сфере "естественно-научной", допускающей уже воздействие изучения на его предмет, а "парадигмы" – на результаты, то, в силу пока неясных причин "сфера гуманитарного знания", в недрах которой немецкой классической философией подобная парадигма была расшатана, а после опровергнута, идеальное, сфера идей устойчиво ассоциируется с вечным и неизменным обстоятельством жизни всех живущих, равно "истина" извечно пребывает в той же заоблачной сфере, к которой можно приобщиться, но повлиять нельзя – как невозможно изменить сумму углов треугольника. О том же свидетельствует настойчивость, с которой философия стремится к установлению подлинности бытия, и не интересуется тем, кем и как подобная истина устанавливается и утверждается в таком качестве.
И если ставить перед собой задачу осмысления идеологии западного образца, то и ее надобно осмыслить именно в таком качестве – отнюдь не беспристрастной способности фиксации "объективных мыслительных форм", универсально применимых к различного рода предметным сферам вселенского масштаба, но орудий идеологического воздействия, вовсе не безразличным ни к итогам осмысляемого, ни к составу предметности, подобной "аподиктикой" (как удерживаемыми идеологией рамками мысли) приоткрываемой. И если видеть в них рамки субъективности, предопределяющие судьбу ее отношения к объекту (следовательно, ее судьбу), за ними надобно разглядеть субъекта их возведения, которого уже не скрывает тень Абсолютного; сближение его с "индивидом" своей абсурдностью подает повод переосмысления Бытия в субъект-объектных рамках, постановки проблемы causa sui субъекта бытия в прямом отношении к бытию самого causa sui.
Так выдвигается на первый план небеспристрастность "стоящего за".
С чем же можно связать его при-страстия, и можно ли установить их рамки в качестве объекта, объективности и закона?
Вокруг этого именно вопроса связываются тугие узлы мысли, с необходимостью возвращающейся к проблеме "субъекта" и основания его пристрастий, зажатых тесными и слабо освещенными гранями "интересов" и конспирологией их интерпретаций, рамками мнимой понятности конспирологии, ею разоблачаемых "интересов" и иных аподиктик, в сферах внефилософских якобы свободных от груза традиционной безопорности.
*
Идеальное связано с идеологией неким смутным сродством; но их родство принято относить в даль далекого прошлого (противопоставившего идеалы практике); история их отношения вынуждена следовать исходному синкретизму, реконструируя логику распада и противостояний веры и на ней паразитирующей инстанции как в том числе практику распада (деконструкции) самой логики (и как практики идеализаций, и идеализированной практики), пусть отрекшейся от претензий на абсолютизм исходной аксиоматики, но не от аксиом собственной (мета-аксиоматической, трансцендентной) исходности (как ни углубляйся в субъект, как ни ограничивай его "реальностью", её плотью и кровью, телом и его естественными потребностями, но в основании самой реальности упорно светится мысль как основание итоговой активности индивида, то, что изнутри приводит его к делу и двигает его языком и членами).
Идеальное впитало двойственность им рожденных и его объясняющих идеологий: как абсолютное, идеал, оно выступало классическим предметом философии; как предмет социологии оно начинает новую жизнь в рамках прагматического взгляда, исходящего из аподиктической укорененности идеального в проблемах посюсторонних, практических, а исходных актов рефлексивного сопровождения (поиска истины) – в конвенциональных и в гипотетических приемах рационализации самого праксиса; как "царство истины" именно в незаинтересованности обретающее наиболее бесспорную опору, оно сталкивается в лице идеологии с потрясающим разочарованием, вдруг обнаруживая подделку любимых ей игр и фальшь новогодних украшений, на поверку выступающих инструментами навязывания чужой воли и орудиями именно предвзятой, слишком посюсторонней мысли (отчаяние, ее в такой связи охватывающее, разрешается потрясающей наивностью интерпретаций всех "интересов" в качестве абсолютного – и абсолютно необходимого – зла, инфернального и в отношении "истинности" непрозрачного, слепого эгоизма, трансформируемого в цели и интересы "мировых держав", монополий или евреев; в конечном счете, все эти нелепые лики мирно уживаются в образе США – новой империи зла и нового зла Империи).
Инфантилизм не может пребывать в мире вне Бога и Правды.
"Идеальное", прямо наследующее божественному и трансформирующее таковое в метафизическое, в непосредственной укорененности в бытии принимается философией за абсолютное (бытие), осмысление которого не может повлиять на его бытие (на "бытие" как таковое), как и "наблюдение" не влияет на исход эксперимента; именно абсолютизм "самобытно-существующего" и подвергается модерном философской ревизии (идеальное тавтологически связано с потусторонним, как абсолютное выходит из состава здесь-бытия в его доступности и подсобности; напротив, последние выступают модусами бытия в его "данности" как пропедевтической "неистинности", "модифицируемости" по ту сторону из-вечных идей).
Идеальное как продукт человеческой мысли первоначально воспринимается сквозь призму родового шока.
Идеальное как идеология помечена печатью Дьявола, и мазохистски помечает себя его метами – похотью, корыстолюбием, ложью, злокозненностью, хитростью.
Весь этот пестрый букет не препятствует ей вести непрерывную битву за сердца и души, не столько примеряясь к их устроению, сколько устраивая их по своему образу и подобию.
Но в таком случае необходимо определить "рамки", в которые заключена западная философия, маркировать "феномены", означивающие бытийные истоки ее универсализма. Мысль при таком допущении погружается в стыки и лакуны "праксиса", в его идеологию (как сферу идеально-практического) и ее праксис, в разрывах реальности высматривая ее собственные огрехи – огрехи фактические, безыскусные и в рамках классической логики в устроении бытия себя утверждающие, и огрехи искусств, маскирующие намерения вполне сознательные как собственно идеологические нестыковки.
Именно в таких разрывах и нестыковках идеология, практически совпавшая с игом "реального", может дать о себе знать, обозначив себя в его собственных противоречиях.
Рассматривание идеального с точки зрения практики (идеологически) нуждается в предварении, поскольку, несмотря на древность идеи "идеального", теории практического применения идеалов классическая установка не создала, но породила взамен разные рамки "идеальных моделей", утопий как норм и образцов государственности (напомним в такой связи о том, что и Платон рассматривал онто-логические штудии в качестве пропедевтики подлинной философии, как поиску идеального государственного устроения).
Оттолкнемся в реконструкции феноменального и его идеи от обыденности, почвы и воздуха очевидного в его анонимной настоятельности.
Идея и идеал есть нечто, совокупно противопоставленное материальному во всех его ипостасях, например, прагматических и утилитарных – эта смутная интуиция и ведет за собой, например, достаточно авторитетных авторов мысли, вынесенной в эпиграф. Та же интуиция связывает идеал с абсолютным, "выходящим за пределы обыденности"; но в таком понимании скрыто немало иных обыденных коннотаций; например, реформы пост-модернисткой релятивизации не затронули стойкого убеждения в "существовании" мира в совокупности его материальных и идеальных ипостасей, изучаемых различными науками, "естественными" и "гуманитарными"; разумеется, само "изучения" (впитавшее наследие "созерцания" как исходный пункт) в изучаемое ничего не привносит. И если подобная аксиома претерпела некие реформации в сфере "естественно-научной", допускающей уже воздействие изучения на его предмет, а "парадигмы" – на результаты, то, в силу пока неясных причин "сфера гуманитарного знания", в недрах которой немецкой классической философией подобная парадигма была расшатана, а после опровергнута, идеальное, сфера идей устойчиво ассоциируется с вечным и неизменным обстоятельством жизни всех живущих, равно "истина" извечно пребывает в той же заоблачной сфере, к которой можно приобщиться, но повлиять нельзя – как невозможно изменить сумму углов треугольника. О том же свидетельствует настойчивость, с которой философия стремится к установлению подлинности бытия, и не интересуется тем, кем и как подобная истина устанавливается и утверждается в таком качестве.
И если ставить перед собой задачу осмысления идеологии западного образца, то и ее надобно осмыслить именно в таком качестве – отнюдь не беспристрастной способности фиксации "объективных мыслительных форм", универсально применимых к различного рода предметным сферам вселенского масштаба, но орудий идеологического воздействия, вовсе не безразличным ни к итогам осмысляемого, ни к составу предметности, подобной "аподиктикой" (как удерживаемыми идеологией рамками мысли) приоткрываемой. И если видеть в них рамки субъективности, предопределяющие судьбу ее отношения к объекту (следовательно, ее судьбу), за ними надобно разглядеть субъекта их возведения, которого уже не скрывает тень Абсолютного; сближение его с "индивидом" своей абсурдностью подает повод переосмысления Бытия в субъект-объектных рамках, постановки проблемы causa sui субъекта бытия в прямом отношении к бытию самого causa sui.
Так выдвигается на первый план небеспристрастность "стоящего за".
С чем же можно связать его при-страстия, и можно ли установить их рамки в качестве объекта, объективности и закона?
Вокруг этого именно вопроса связываются тугие узлы мысли, с необходимостью возвращающейся к проблеме "субъекта" и основания его пристрастий, зажатых тесными и слабо освещенными гранями "интересов" и конспирологией их интерпретаций, рамками мнимой понятности конспирологии, ею разоблачаемых "интересов" и иных аподиктик, в сферах внефилософских якобы свободных от груза традиционной безопорности.
*
Идеальное связано с идеологией неким смутным сродством; но их родство принято относить в даль далекого прошлого (противопоставившего идеалы практике); история их отношения вынуждена следовать исходному синкретизму, реконструируя логику распада и противостояний веры и на ней паразитирующей инстанции как в том числе практику распада (деконструкции) самой логики (и как практики идеализаций, и идеализированной практики), пусть отрекшейся от претензий на абсолютизм исходной аксиоматики, но не от аксиом собственной (мета-аксиоматической, трансцендентной) исходности (как ни углубляйся в субъект, как ни ограничивай его "реальностью", её плотью и кровью, телом и его естественными потребностями, но в основании самой реальности упорно светится мысль как основание итоговой активности индивида, то, что изнутри приводит его к делу и двигает его языком и членами).
Идеальное впитало двойственность им рожденных и его объясняющих идеологий: как абсолютное, идеал, оно выступало классическим предметом философии; как предмет социологии оно начинает новую жизнь в рамках прагматического взгляда, исходящего из аподиктической укорененности идеального в проблемах посюсторонних, практических, а исходных актов рефлексивного сопровождения (поиска истины) – в конвенциональных и в гипотетических приемах рационализации самого праксиса; как "царство истины" именно в незаинтересованности обретающее наиболее бесспорную опору, оно сталкивается в лице идеологии с потрясающим разочарованием, вдруг обнаруживая подделку любимых ей игр и фальшь новогодних украшений, на поверку выступающих инструментами навязывания чужой воли и орудиями именно предвзятой, слишком посюсторонней мысли (отчаяние, ее в такой связи охватывающее, разрешается потрясающей наивностью интерпретаций всех "интересов" в качестве абсолютного – и абсолютно необходимого – зла, инфернального и в отношении "истинности" непрозрачного, слепого эгоизма, трансформируемого в цели и интересы "мировых держав", монополий или евреев; в конечном счете, все эти нелепые лики мирно уживаются в образе США – новой империи зла и нового зла Империи).
Инфантилизм не может пребывать в мире вне Бога и Правды.
"Идеальное", прямо наследующее божественному и трансформирующее таковое в метафизическое, в непосредственной укорененности в бытии принимается философией за абсолютное (бытие), осмысление которого не может повлиять на его бытие (на "бытие" как таковое), как и "наблюдение" не влияет на исход эксперимента; именно абсолютизм "самобытно-существующего" и подвергается модерном философской ревизии (идеальное тавтологически связано с потусторонним, как абсолютное выходит из состава здесь-бытия в его доступности и подсобности; напротив, последние выступают модусами бытия в его "данности" как пропедевтической "неистинности", "модифицируемости" по ту сторону из-вечных идей).
Идеальное как продукт человеческой мысли первоначально воспринимается сквозь призму родового шока.
Идеальное как идеология помечена печатью Дьявола, и мазохистски помечает себя его метами – похотью, корыстолюбием, ложью, злокозненностью, хитростью.
Весь этот пестрый букет не препятствует ей вести непрерывную битву за сердца и души, не столько примеряясь к их устроению, сколько устраивая их по своему образу и подобию.
Обсуждения Идеологии модернизаций