«Что же мне, убить тебя? Скажи, не мучай…»
Не получив ответа на свой вопрос, Людмила Борисовна проснулась. Потом лежала, не открывая глаз и не желая точно убедиться, одна ли она в постели, или же Виктор Сергеевич, ее муж, лежит рядом на своей половине. Он снился ей: виновато уверял, что будет разрабатывать руку, которая повисла после инсульта. Но в другой половине сна оставался лежачим в коме перед операцией - и всю эту половину, до самого пробуждения, Людмила Борисовна маялась, не зная, должна ли она спасти мужа, купив ему на последние деньги дорогостоящую операцию. Или же следует его убить, точнее, не препятствовать его смерти. И тем самым, быть может, спасти себя?
Вдруг зазвенело в ушах, как от взрыва. Ей на секунду почудилось, что она лежит на краю какой-то невидимой дымящейся воронки. Все, как будто, так и было – смерть совсем недавно оставила воронку бок о бок с ней, на их супружеской кровати: Виктора Сергеевича не было рядом, он умер после инсульта и двухнедельной комы. Его проводили, помянули, потом накрыли девять дней. Однако Людмила Борисовна так и не могла решить для себя: умер ли он сам, или это она, его жена, убила его?
….Она проснулась слишком рано. Так рано просыпаться не имело смысла, потому что на работе были выписаны две недели без содержания, и, значит, идти ей было совершенно некуда и незачем. Может быть, просыпаться вообще не имело особого смысла?
Людмила Борисовна все же открыла глаза. На комоде, напротив мужниной половины их общей кровати, стояла фотография Виктора Сергеевича - с придвинутой почти к самым губам портрета, рюмкой водки, и кусочком хлеба. Уголок рамки, указывавший на оконный проем, был перехвачен черной ленточкой. Из-под нее, будто нахлобученного набекрень странного головного убора, Виктор Сергеевич смотрел на свое пустое, застеленное место. Смотрел издалека, не узнавая. Снимок был удачным, то есть подходящим к случаю: почти у каждого мужчины, перевалившего за полвека, есть такой снимок. Он ждет своего часа где-то в альбоме или в конверте. Но что-то в нем, до поры не видное ни самому хозяину, ни окружающим, уже приготовило его для главного и предопределенного места – иллюстрировать две даты на гранитной плите и сорок дней стоять с рюмкой у сухого рта.
Перед похоронами Людмила Борисовна перелистала весь их семейный альбом в поисках подходящего фото для памятника, но остановилась, точно по чутью, на этом маленьком снимке. Он уколол ее каким-то предвидящим взглядом, какого не было нигде больше. Снимок потом пришлось увеличивать. И Виктор Сергеевич получился именно так, как требовалось – по-особенному, прощально серьезным, со старомодной грустью в глазах за громоздкими очками. И больше она не перебирала старый их альбом, чтобы не бередить душу. Теперь он лежал далеко в шкафу. И казалось, все люди, тесно населявшие его страницы, включая ее саму, уже мертвы, похоронены и забыты. А сам альбом – всего лишь сомнительный намек на существование какого-то другого, «того света». На «этом» же оставался только один жилец – Виктор Сергеевич с его прощальным взглядом.
Супруги встретились глазами. «Предатель, - мстительно прошептала Людмила Борисовна, - как ты мог? Ты давно хотел бросить меня, да? Ты хорошо притворялся…. Я думала, что я, как за каменной стеной, дура старая. А ты хотел сбежать?»… Она еще поговорила с мужем по привычке последних дней около получаса. Потом стала ворочаться и подниматься с постели. Скрипели коечные пружины, но ей казалось, что это скрипит ее стареющее несчастное тело.
Мужа Людмилы Борисовны разбил приступ. Он шел домой после рабочего дня, но зайдя на свой этаж, вдруг, закачался и, не дотянув десяти шагов до порога квартиры, упал. Это был как раз день аванса – первых денег на новом более-менее удачном месте после месяцев унизительных скитаний по кабинетам и обзвонов всех, кого можно. Супругам только показалось, что вот-вот они снова заживут как раньше – спокойно и достойно… Деньги из одежды Виктора Сергеевича, конечно, пропали – кто-то поработал перед тем, как приехала скорая, вызванная соседями - они открыли на звук падения и стоны. Скорее всего, думала ЛБ, они же и украли. Передавали последние, слышанные от него слова: «Шапка, поднимите шапку». Но шапка так и не отыскалась. «Хорошо, хоть совсем не раздели», - говорила всем соболезнующим Людмила Борисовна, намекая опять-таки на соседей по площадке. Носильные меховые вещи были их самым ценным движимым имуществом. И так вышло потом, что одна из этих вещей, а именно, ее норковая почти новая шуба, затесалась в вопросы жизни и смерти.
Шуба была куплена под эту зиму - подарком на юбилей их свадьбы. Виктор Сергеевич тайно копил. Экономил какие-то жалкие гроши и носил на сберкнижку. Годы. Вполне возможно, десятилетия: он так и не признался, а сберкнижку порвал. Она снова влюбилась в него. И всю зиму влюбленные бесконечно гуляли: он в старенькой перелицованной курточке на овчине, она – в своем норковом счастье. Декабрь теперь был их медовым месяцем….
После приступа тянулись две недели комы. И с первого дня нужно было решаться на операцию – с неопределенным концом, так ей втолковали врачи: то ли получиться в результате нормальный человек, то ли глубокий инвалид. Бревно с глазами. И так же с первого дня ей втолковывали, что операция у профессора, которая только и может дать результат, стоит хороших денег. Это звучало оскорбительно для Людмилы Борисовны. Потому что денег у нее не было. Удачные денежные годы их давно прошли. И кроме тайной норковой сберкнижки, других денежных запасов в семье никогда не бывало. Так что, пока Виктор Сергеевич лежал в коме, она начала видеть его немного другими глазами: он все больше требовал ухода, лекарств, а значит, денег, которые у него украли, и тяжких раздумий. Она уже начинала злиться на него за это. Но потом, конечно, простила.
Перед смертью Виктору Сергеевичу операцию сделали, но, не профессорскую, простую. За которой через сутки и последовал вполне также простой исход. Пожалуй, дорогостоящий профессор мог бы спасти Виктору Сергеевичу жизнь. Но, говорили врачи, - кровоизлияние слишком обширное, скорее всего, останется глубоким инвалидом. Лежачим и немым: бревном с глазами. А нужна ли жизнь бревну?
К тому же одно бревно с глазами у Людмилы Борисовны уже имелось – Денис, сын - алкоголик. Два ей были явно не под силу.
Людмила Борисовна еще раз посетовала про себя, что ни во сне, ни наяву никак не может избавиться от проклятого вопроса насчет смерти мужа, и решила, что, как бы там ни было, а надо продолжать жить. Она хотела, как обычно, встать и открыть балконную дверь. Но тут же мысль о том, что к ней, в комнату с этим портретом Виктора Сергеевича и зеркалом, задернутым тканью, проникнет улица, ее звуки, воздух, запахи – заставила ее сморщиться, как от страдания. Ей уже не раз чудилось, что в контрасте со свежим воздухом с улицы она чувствует здесь, в спальне, запах своей старости – теперь такой уже близкой, одинокой и унизительной.
Она поднялась с постели, накинула халат и, присев у окна, стала смотрела на тротуарчик, по которому они с мужем начинали ежевечернюю прогулку от дома по бульвару и до самой набережной. Людмила Борисовна с подозрением перебирала в уме последние перед приступом дни, стараясь по-старушечьи найти, какие были знаки или подсказки, что смерть уже близка. ….. Теперь они гуляли еще дольше: Виктору Сергеевичу не хотелось возвращаться домой, точно он уже знал, что смерть там, в их доме, ждет, выбирает подходящий день. Дом больше не был их убежищем - из-за сына. Тот за лето и прошедшую осень на глазах превратился в угрюмого алкоголика. Они давно привыкли к нему – часто полупьяненькому, смешливому балагуру. Но тут у него словно кончились силы притворяться. Он будто получил какой-то удар, толчок, и теперь должен был докатиться до самого дна. Сын закрывался в ванной – с пивом и какими-то таблетками. Засыпал в льющейся воде, потом стучали соседи снизу. Виктор Сергеевич в исступлении выламывал дверь в ванную, за шею вытаскивал Дениса. Должно быть, желая, напротив – утопить.
Из глубины квартиры послышались шаги сына – неловкая шатающаяся походка тихого тридцатилетнего пьянчужки. Целыми днями после похорон, в своей спальне, за закрытой дверью, Людмила Борисовна слушала, как сын перебирается по коридору между своей комнатой, кухней и ванной. Иногда задевает стены и длинный книжный шкаф. И тогда ей начинало чудиться, что это какая-то большая сонная рыба медленно плавает по их квартире, едва шевеля хвостом и плавниками….
- Ну и продай свою шубу, - вымолвила однажды, уже после приступа, их домашняя рыба, – спасешь человеку жизнь.
- А ты мне шубу эту покупал?! – вскрикнула Людмила Борисовна, ужаснувшись в душе, что кто-то посмел вслух высказать главный предмет ее тяжких раздумий. Это звучало кощунственно! Как пощечина. Ведь у каждой уважающей себя женщины в ее возрасте должна быть приличная шуба… Такая, чтобы становилось ясно: годы, прожитые с мужем, потрачены не зря. И если ее продать сейчас, то больше уже, точно, никогда не купишь. Это означало бы позор: ходить на прогулку и в гости в каком-нибудь дешевом пуховике….. «Нет, - продолжала мысленно спорить с сыном Людмила Борисовна, - подарки не продают. Он мне и сам не позволил бы…»
За окном спальни Людмилы Борисовны лежал огромный мир. В нем находились несметные богатства в золоте, бриллиантах, ценных бумагах и просто в наличных. В нем принимали гостей хозяева роскошных квартир, загородных домов и яхт. В конце концов, в нем гуляли и улыбались атлетически сложенные красавцы до 40 лет. Но все это не значило ровным счетом ничего для Людмилы Борисовны. Она и раньше не очень верила в существование всего этого сияющего беспечного мира. Он казался ей обозначенным исключительно в телевизоре и газетах. А уж теперь ее квартира и вовсе почти не переходила во внешний мир. Даже тот, без сияния, простой - где они вечерами гуляли по бульвару с Виктором Сергеевичем, где она ходила на работу в свою ЖЭКовскую бухгалтерию и рассказывала про мужа подругам, какой он смешной, и как она им вертит. Ее понятный обжитой мир, который состоял из работы, откуда она приносила скудную зарплату. Гостей, с которыми раз – два на неделе вскладчину накрывался стол и пелись песни их молодости. Расходов на квартплату, списков того из продуктов, что она могла позволить. Временно безработного мужа и сына-алкоголика…. И она была согласна на жизнь в этом тускловатом мирке. Но не одна, а только вдвоем с Виктором Сергеевичем, и конечно, с ее шубой. Однако, муж оставил Людмилу Борисовну, дезертировал из этого мира. И в таком случае хоть что-то должно было остаться с ней из прежнего их простенького благополучия, ну, хоть шуба. Ведь совсем одной и раздетой ей жить такой жизнью было бы совсем унизительно…. Кажется, именно это имели в виду все, кто выражал ей соболезнования на похоронах.
«Нет, не позволил бы шубу продать»,- снова повторила Людмила Борисовна, но совсем отмахнуться от проклятого вопроса по прежнему не могла и чувствовала, что точка еще не поставлена. Все эти мысли о своем собственном участии в жизни и смерти мужа нежданно свалились на нее после похорон Виктора Сергеевича, и она с какой-то затравленной немотой испуганно пробиралась меж них.
Теперь уже и она сама словно погрузилась глубоко под воду и плавала там, на глубине, видя весь прежний мир - неясными силуэтами где-то наверху, за толщей воды. Однако, к этим утром она проснулась вместе с пониманием того, что дальше жить так не сможет. Что должна найти какую-то возможность всплыть на поверхность оттуда, где она обречена была вскоре неминуемо задохнуться.
И тут Людмила Борисовна застыла от неожиданного и острого чувства: она должна решить свой проклятый вопрос прямо сейчас, сию минуту… У нее заколотилось сердце и сдавило грудь. «Да что же это, - простонала она, - сегодня со мной? Судный день какой-то». Она чувствовала, что снова сердится на Виктора Сергеевича - не только за его дезертирство, но и за эти свои тяжкие думы. «Ну, вот, теперь ты и меня хочешь за собой утащить? – держась за сердце, она воззрилась на его фото с упреком и одновременно жалобной мольбой. – какой ты жестокий, не думала…»
Не в силах сидеть так - неподвижной, с этим бередящим все ее существо чувством, Людмила Борисовна встала и вышла в коридор квартиры. Судорожно заходила по нему со своим колотящимся сердцем взад и вперед – от входной двери к противоположной стене, где были кладовая и ванна, а слева дверь в комнату сына. Сначала она ходила, бессмысленно глядя в пол, просто чтобы двигаться, и чтобы ее отпустило, но вскоре ей стало казаться, что, когда она идет по направлению к входной двери, это должно означать «нет», когда же обратно, к кладовой – это будет «да». Она ходила по коридору, и резко чуть взмахивала по обыкновению руками – мелкими жестами, как будто собиралась то ли погрозить кому-то, то ли дать шлепка.
«А что «да» и что «нет»»? – вдруг испугалась она, внезапно остановившись. Она и в самом деле не могла понять в это мгновение, к чему какое слово отнести: какое к смерти, а какое к жизни? «Но ведь у меня все равно не было денег» - просительно прошептала она. И будто в виде послабления почувствовала новое для себя нестерпимое желание выпить. После похорон Людмила Борисовна каждые пару дней приносила домой безобидную дамскую бутылочку из недорогого ассортимента. Вернувшись в спальню, она налила себе сладкого крепленого вина в старомодный бокальчик с двумя золотыми ободками и выпила, по-женски, маленькими глоточками. Непонятная тревога немного отпустила, разжав твердые пальцы на ее сердце. Как по команде, полились слезы. Точно жидкости нужно было срочно найти путь наружу….
В этой спальне они с мужем засыпали и просыпались десятки лет. Глядя, как Виктор Сергеевич ходит мимо их кровати неодетый, беззащитно, откровенно стареющий, Людмила Борисовна изредка вспоминала свой секретный «загад» из далекой юности. У нее их было не мало. И вот каков был этот. Ей запала в память фраза из какого-то дамского романа: «Глядя на него теперь, она помнила его в год их знакомства – тогда еще изящного и юного». Виктор Сергеевич, конечно, никогда не был «изящным и юным», какими бывают герои в романах - даже, когда они только познакомились. Эти слова просто не вязались с ним, с его толстогубой улыбочкой и неуклюжей походкой. Однако мама ее говорила, что он надежный, а потом стерпится - слюбится. Так, в сущности, и вышло. Но уже тогда она загадала о годах, когда он перестанет быть хоть в малейшей степени «изящным и юным». И вот тогда она уйдет от него. Этот «загад» первые лет десять супружества составлял некий романтический чувственный нерв ее жизни. Потом постепенно стал забываться. Куда в точности она пойдет, какой будет сама – ни о чем этом Людмиле Борисовне в те молодые еще годы не думалось. Но она знала, что должна будет начать новую жизнь – дети будут взрослыми, она – женщиной с опытом…. И вот ее забытый «загад» сбылся. Она была одна, свободна. И сын был взрослым. Но она никогда не думала, что все будет вот так.
Поплакав, Людмила Борисовна шепотом попросила прощения у мужа. И ей показалось, что он как будто тоже – ответил ей прощением и отпустил на волю. Она вышла из спальни и поплелась в направлении «да».
Открыла дверь в комнату сына.
- Денис, - позвала она. В обычное время тут должна была следовать длинная гневная тирада о бесцельной жизни, о том, что уволили уже с какого по счету места, и отец больше не будет ходить и упрашивать за него. Что надо прекращать, немедленно прекращать пить без конца эту дрянь, это гадкое пиво…. И мало того, что сидит на шее, а еще и стал таскать из дома, что под руку попадется, скандалить с отцом и доводить его до давления.… Однако после смерти мужа, Людмила Борисовна, жившая теперь внутри себя, высказывалась отрывисто и кратко.
- Слышишь меня? – она увидела, что сын не спит и слышит ее, и затем сказала, - Да, это я убила его. Отца… Так уж вышло, видать.
Бесконечную минуту сын лежал, уставясь в потолок закрытыми веками. Затем, не открывая глаз, задвигал тяжелыми с похмелья губами.
- Тебе виднее, – только и сказал он.
Постояв и помолчав, Людмила Борисовна не нашла, что ему ответить. Она вернулась в спальню и снова налила себе вина. С того мгновенья, как супруги простили друг друга, Людмила Борисовна решилась, что будет теперь честно думать, что да, это она убила своего мужа. Так вышло, и теперь ничего не изменить. Не продала шубу, не заплатила за профессорскую операцию…. Но теперь она будет жить по-другому, с честно и гордо поднятой головой, раз уж так все повернулось.
«Да я сношу эту шубу чертову до дыр, - Людмила Борисовна как бы собиралась с силами для своей новой жизни, - буду в ней везде…. в магазин, на работу, ведро выносить…» И тут же захихикала в кулачок, представив, как соседка встретит ее в подъезде с мусорным ведром и в норковой шубе. У самой то, поди, такого добра отродясь не было….
Все начинало складываться. Снова появился хоть какой-то смысл.
****************************
Мне 28 лет. Я алкоголик. Проклятие нашего святого семейства, паршивая овца, иуда и каин. Семейство наше, небольшое, еще недавно представляло собой троицу: папа-мама-я. Правда, пару недель назад мы понесли естественную убыль – умер папан. Виктор Сергеевич Дудкин, 55 лет, временно безработный. Бог-отец.
Его разбил инсульт. Я ему сто раз говорил, что надо следить за давлением, не волноваться по пустякам и не кидаться на меня с кулаками, если избить все равно не можешь. От этого только губы синеют и в глазах все плывет. Так что, самого потом надо ловить и укладывать на диван. Думаю, беда его была в том, что он не пил, то есть не был таким, алкашом, вроде меня. Разумеется, он выпивал по праздникам за общим парадным столом рюмки три. Но потом у него начинало темнеть в глазах, и все - на диван. Остальной запас доставался мне. При гостях-то наше семейство делало натужный вид, что все у нас распрекрасно и что Денис, то есть я, вполне здравый член общества. А здравого члена общества за рукав не хватают, когда он наливает себе вне очереди.
Конечно, со всех сторон мне его стенокардия была на руку. И должно быть, не так уж не правы оставшиеся в живых Дудкины, когда считают меня непосредственной и прямой причиной его инсульта. Хотя, я папана по-своему любил, даже с его синими губами и судорожно стиснутыми кулачками, когда он орал, что меня надо закопать или утопить как щенка. Мне иногда кажется, что только я-то его и любил на самом деле.
Всю ту его жизнь, которая прошла на моих глазах, он был подкаблучником. И таким, настоящим - идейным, добровольным. Так что, глава семьи у нас была и есть маман – Татьяна Михайловна Дудкина, 52 лет, работник ЖЭКа, бог-мать.
Она папана, я думаю, никогда не любила. Он просто ей был нужен. Каждой ведь приличной женщине нужен муж. Вот папан и подвернулся ей в какой-то момент для этой цели. Я не собираюсь никого обвинять и судить. Так же как не хочу сам быть обвиняемым и судимым. Хотя, по большому счету мне все равно. Все те, кто меня судит, все здравые члены общества – я на них насмотрелся на похоронах и поминках – все они последуют вслед за папаном. Мы, понимаете, все, весь этот огромный город, рано или поздно переедем на кладбища, и пропишемся в тамошнем ЖЭКе. Может быть, даже, к тому времени - у моего мамана. Так, какого черта!
Я откровенный честный алкоголик. В любой другой роли я был бы фальшив. Поняв это, я стал исполнять ее с рвением. А для чего она нужна на этой сцене – мне не дано понять, и я не знаком с автором пьесы. Но я чувствую, что это именно моя роль. И никакая другая. Значит, я живу правильно! Любите меня или презирайте. Отталкивайте или нянчитесь – это ваши роли.
Сегодня я украл из семейного холодильника персики и съел их, закрывшись на всякий случай в ванной. В персиках мне почувствовался вкус их скорого гниения. Быть может, они доживали свой последний день. Наверняка, маман их купила уже переспелыми с тех лотков на овощных прилавках, где сваливают такие почти уже порченые фрукты – за полцены. В этом вкусе я учуял некоторый зов опьянения. Быть может, сами персики были пьяны от сознания своего последнего дня. Так сказать, справляли собственные поминки – и я на них случайно угодил. Наверное, у меня обостренное чувство на алкоголь в малейших дозах где угодно. Ранней весной я чувствую его в весеннем воздухе. …
Персики все равно бы испортились, и маман обрезала бы их гнилые бока ради одного жалкого укуса. Я, по крайне мере, подарил этим плодам шанс отдать свои жизни сполна, без унизительного гниения.
Когда меня поперли с последнего места работы, родители пересадили меня на хозрасчет – я должен жить только на свои. Так что последние полгода пробавляюсь либо случайными заработками, либо тем, что смогу украсть – в основном, дома. Причем, последняя возможность меня привлекает больше. Вечером, понятно, будет сцена. Потому что еще я намереваюсь украсть мясную баранью кость из борща, пока маман возится со своими цветами на балконе и думает, что я сплю с похмелья. Украв, начинаешь познавать добро и зло: кража тут незаменимый урок. Любому человеку, даже ребенку, лучше как можно раньше что-то украсть, чтобы прочувствовать глубину своего собственного существа. А ее можно познать во многом только как глубину падения. И для тренировки такого трюка едва ли что-то может заменить кражу.
В детстве у меня были друзья – двое братьев сходного возраста. Так вот, они таскали деньги родителей, которые те копили на новую квартиру. Деньги складывались в кастрюле, и детишки, подсмотрев, стали таскать крупные купюры из пачек. Почти полгода было незаметно. Они брали меня в компанию, мы скупали сладости. Ходили каждый день в цирк – и могли рассуждать, что, вот, на прошлой неделе этот клоун сделал так-то, а на этой неделе так-то. Мне был куплен кожаный волейбольный мяч – просто понравился и моментально был куплен – он пах настоящей кожей.
Когда все обнаружилось, папан отнес мяч обратно в ту безутешную семью и сказал мне – если ты возьмешь чужое, ручки отсохнут. Но он ошибся, ничего у меня не отсохло. Папан, вообще, плохо знал жизнь.
Рядом с изголовьем моего дивана есть такое место, куда я роняю очередную пустую бутылку, прежде чем заснуть. Там их за пару дней накапливается целое кладбище. Я не убираю их слишком часто. Не хочу лицемерить – что вот, мол, стесняюсь следов своего порока и слабости. Напротив, пусть напоминают.
Хотя, признаюсь, даже у меня был период благоразумия. Я ходил на работу, приносил домой зарплату, покупал себе какие-то вещи. Оставалось только открыть сберкнижку. Но бог меня уберег. Я вспомнил о смысле жизни. Иногда такие периоды повторялись – я на несколько месяцев бросал свои шатания и пьянство, шел устраиваться. И на тот момент, когда дело вновь доходило до сберкнижки, я все посылал к черту. Это похоже на какую-то аллергию. Я понимал, что смысла в моей такой благоразумной жизни нет никакого. И от омерзения, я такую жизнь бросал. Так как она требовала усилий и притворства. Жизнь же пьяницы была в точности моя.
Меня, видите ли, ужасает обусловленность бытия. Предположим, проходит некоторое время – что случается? Ты начинаешь хотеть есть. И смысл тут как тут! Ты никогда не скажешь себя – я подумаю об этом завтра. Нет. Ты непременно займешься поиском насыщения. Так просто! И когда ты работаешь, носишь домой зарплату: все у тебя замечательно – сытость просто таки подстерегает тебя. Твой смысл, едва возникнув в виде аппетита, тут же исполняется. И тебе нужно просто подождать какое-то время, пока ты вновь не проголодаешься. Я никогда не видел и не знал людей, озабоченных чем-то другим.
Поэтому я хочу быть первобытным голодным человеком. Я хочу быть зверски голоден, бродяжничать в поисках пищи, ругаться и драться за нее. Тогда я чувствую, что моя кровь свежа.
Я съел кость и решил не ждать сцены с маманом – этот театр не стоит моего таланта.
Но я пока что не сказал главного. Сегодня я совершу самую серьезную кражу в своей карьере – я утащу из дома и продам за полцены норковую шубу мамана. Чтобы никто не думал, что я всего лишь какой-то там безобидный алкашик, мальчик с персиками….Хотя, мне, пожалуй стоит выразиться точнее: это не кража, как станет вопить маман, а раздел наследства. Тут вот какая история с географией, как говаривала моя бабуля…
Шуба эта, купленная на папановские сбережения за черт знает сколько лет или десятилетий, на самом деле не шуба, а вопрос жизни и смерти. Его жизни и смерти, нашего бога-отца. Дело в том, что после удара, когда он свалился в подъезде, его разбил паралич, кома. Нужна была операция. Причем кровоизлияние обнаружилось очень обширное и, по большому счету, спасти папана мог только профессор, а не какой-нибудь обычный трепанатор-кооператор. Но профессор стоит денег, и как я узнал, реанимация хотела продать маману профессорскую операцию примерно по цене ее драгоценной возлюбленной шубы – подарка от папана к юбилею свадьбы. Просто наличных денег у нас в семействе толще моей подошвы на старых ботинках никогда не водилось. Так что, сами понимаете, вопрос встал, как говорится, колом. Я ей сразу так и сказал, мол, продай шубу, спаси отцу жизнь. Но, куда там…. У ней никогда дороже этой шубы ничего в жизни не было. Причем, не в смысле цены, а даже как бы по сравнению с любыми родственниками. Думаю, папан полжизни копил на эту шубу и крутился на двух работах, как белка в стиральной машине, потому что понимал – на нем самом ценник-то висит не слишком серьезный.
А шубу маман сразу полюбила – носила только на прогулки и в гости, вечно проветривала, разглаживала, перетряхивала. Она, по-моему, даже разговаривала с ней.
В общем, не продала она шубу, пока папан в коме операцию ждал, не смогла расстаться. И его зарезали бесплатно. Мы его похоронили, проводили. И я на следующий день пошел и дал объявление в газету – мол, недорого продам практически новую норковую шубу в связи с отъездом в теплые страны на ПМЖ. Я решил, раз папана нет, а шуба осталась, значит, она теперь нам в наследство. Я ее продам ровно за полцены и заберу только свою половину. Я ведь, кажется, уже говорил, что я честный человек…
Самое трудное было – принимать звонки. Чтоб маман не поняла. Впрочем, я заметил, она и сама стала попивать после похорон и спала по полдня. А мне пришлось даже не пить, потому что у пьяного у меня язык заплетается. Так что я ей завидовал, но не долго. Когда покупатель определился, я телефон наш оборвал – зачем он теперь.
Скоро маман уснет. Я заберу из шкафа шубу, прямо в ее самошитом из двух простыней чехле и пойду по адресу покупателя. А потом – рачительно распоряжусь своей долей наследства. Ну, вы понимаете….
Вечерело. Бульвар, по которому когда-то, кажется, в позапрошлой жизни, гуляли под ручку мои родители-боги, погружался во тьму.
…Город был грязен. Заразительно грязен. Его грязь проникла и в меня. Что омерзительно и вместе с тем приятно. Как ни говори, это большой безумный город. Что ж, раз так, я хочу найти место погрязнее – какую-нибудь мерзкую помойку в подвале, где собирается всякий сброд и лакает дешевое пойло. Я хочу пропить там деньги, которые получил за шубу мамана. Хочу надраться и дать кому-нибудь в морду. Естественно, я получу и сам. И это то, что мне нужно! Я снова хочу ощутить соленый металл крови во рту. У меня будут разбиты руки, и когда я буду мыть их в вонючем грязном туалете, я буду рычать от боли, которую причиняет вода. Нет, ни черта я не буду мыть – ни руки, ни лицо. Ибо я хочу быть грязен снаружи так же, как я грязен внутри. Если бы я был свиньей, я просто плюхнулся бы в первую лужу и извалялся бы там. Но я не свинья, я тот, для кого свиней выкармливают, забивают и жарят, предварительно разрезав на куски разной цены. Я человек, венец творения…. Бог-сын.
Как перед выходом на подмостки, я репетирую монолог…
Наполняюсь каким-то звериным воем. Желваки бродят по моим скулам, кулаки сжимаются до боли.
- Посмотрите на меня, - кричу я кому-то, - я низок, жалок и грязен. Мы, люди, ничтожны, но грех велик! И это позволяет нам ходить с высоко поднятыми головами. Поклоняйтесь греху! Вам никогда не стать великими настолько, чтобы растворить грех в себе. Грех родил вас, а не наоборот. Небеса, дайте нам тирана, дайте нам безумца, чтобы у нас, наконец, появилось знамя. Черное знамя греха! Мы развернем его на ветру и пойдем за ним – грабить, прогонять из домов семьи, превращать их в рабов и продавать подешевке за море. И мы будем не просто грабители, мы будем упиваться своим величием, мы узнаем смысл своих жалких жизней! Сколько можно быть плотниками, сапожниками и торговцами. Мы жаждем величия. А значит греха. Мы будем рубить топорами руки и головы, мы вскроем обувным ножом вены горожан и будем торговать их жизнями. Нам безразлично, кто они – наши завтрашние жертвы. Мы не будем разбирать своих и чужих, ведь грех велик, а значит, ему все равно…
«Поищу лужу погрязнее и поглубже, – вдохновенно думалось мне, - В этом городе хватает таких милых местечек. Хотя нет, их всегда мало и они всегда набиты. Нужно нарыть еще больше подвалов! Пусть они текут и воняют. И пусть там собирается сброд, вроде меня. Остальным, так называемым приличным людям, нас можно показывать через клетку – как мы там напиваемся, деремся, заводим себе любовниц… как мы молимся греху…»
Я иду вдоль бульвара. Машины выстроились в один ряд – мордами и передними лапами к тротуару. Асфальт жирно блестит – должно быть, автомобили крепко помочились на него….
Не получив ответа на свой вопрос, Людмила Борисовна проснулась. Потом лежала, не открывая глаз и не желая точно убедиться, одна ли она в постели, или же Виктор Сергеевич, ее муж, лежит рядом на своей половине. Он снился ей: виновато уверял, что будет разрабатывать руку, которая повисла после инсульта. Но в другой половине сна оставался лежачим в коме перед операцией - и всю эту половину, до самого пробуждения, Людмила Борисовна маялась, не зная, должна ли она спасти мужа, купив ему на последние деньги дорогостоящую операцию. Или же следует его убить, точнее, не препятствовать его смерти. И тем самым, быть может, спасти себя?
Вдруг зазвенело в ушах, как от взрыва. Ей на секунду почудилось, что она лежит на краю какой-то невидимой дымящейся воронки. Все, как будто, так и было – смерть совсем недавно оставила воронку бок о бок с ней, на их супружеской кровати: Виктора Сергеевича не было рядом, он умер после инсульта и двухнедельной комы. Его проводили, помянули, потом накрыли девять дней. Однако Людмила Борисовна так и не могла решить для себя: умер ли он сам, или это она, его жена, убила его?
….Она проснулась слишком рано. Так рано просыпаться не имело смысла, потому что на работе были выписаны две недели без содержания, и, значит, идти ей было совершенно некуда и незачем. Может быть, просыпаться вообще не имело особого смысла?
Людмила Борисовна все же открыла глаза. На комоде, напротив мужниной половины их общей кровати, стояла фотография Виктора Сергеевича - с придвинутой почти к самым губам портрета, рюмкой водки, и кусочком хлеба. Уголок рамки, указывавший на оконный проем, был перехвачен черной ленточкой. Из-под нее, будто нахлобученного набекрень странного головного убора, Виктор Сергеевич смотрел на свое пустое, застеленное место. Смотрел издалека, не узнавая. Снимок был удачным, то есть подходящим к случаю: почти у каждого мужчины, перевалившего за полвека, есть такой снимок. Он ждет своего часа где-то в альбоме или в конверте. Но что-то в нем, до поры не видное ни самому хозяину, ни окружающим, уже приготовило его для главного и предопределенного места – иллюстрировать две даты на гранитной плите и сорок дней стоять с рюмкой у сухого рта.
Перед похоронами Людмила Борисовна перелистала весь их семейный альбом в поисках подходящего фото для памятника, но остановилась, точно по чутью, на этом маленьком снимке. Он уколол ее каким-то предвидящим взглядом, какого не было нигде больше. Снимок потом пришлось увеличивать. И Виктор Сергеевич получился именно так, как требовалось – по-особенному, прощально серьезным, со старомодной грустью в глазах за громоздкими очками. И больше она не перебирала старый их альбом, чтобы не бередить душу. Теперь он лежал далеко в шкафу. И казалось, все люди, тесно населявшие его страницы, включая ее саму, уже мертвы, похоронены и забыты. А сам альбом – всего лишь сомнительный намек на существование какого-то другого, «того света». На «этом» же оставался только один жилец – Виктор Сергеевич с его прощальным взглядом.
Супруги встретились глазами. «Предатель, - мстительно прошептала Людмила Борисовна, - как ты мог? Ты давно хотел бросить меня, да? Ты хорошо притворялся…. Я думала, что я, как за каменной стеной, дура старая. А ты хотел сбежать?»… Она еще поговорила с мужем по привычке последних дней около получаса. Потом стала ворочаться и подниматься с постели. Скрипели коечные пружины, но ей казалось, что это скрипит ее стареющее несчастное тело.
Мужа Людмилы Борисовны разбил приступ. Он шел домой после рабочего дня, но зайдя на свой этаж, вдруг, закачался и, не дотянув десяти шагов до порога квартиры, упал. Это был как раз день аванса – первых денег на новом более-менее удачном месте после месяцев унизительных скитаний по кабинетам и обзвонов всех, кого можно. Супругам только показалось, что вот-вот они снова заживут как раньше – спокойно и достойно… Деньги из одежды Виктора Сергеевича, конечно, пропали – кто-то поработал перед тем, как приехала скорая, вызванная соседями - они открыли на звук падения и стоны. Скорее всего, думала ЛБ, они же и украли. Передавали последние, слышанные от него слова: «Шапка, поднимите шапку». Но шапка так и не отыскалась. «Хорошо, хоть совсем не раздели», - говорила всем соболезнующим Людмила Борисовна, намекая опять-таки на соседей по площадке. Носильные меховые вещи были их самым ценным движимым имуществом. И так вышло потом, что одна из этих вещей, а именно, ее норковая почти новая шуба, затесалась в вопросы жизни и смерти.
Шуба была куплена под эту зиму - подарком на юбилей их свадьбы. Виктор Сергеевич тайно копил. Экономил какие-то жалкие гроши и носил на сберкнижку. Годы. Вполне возможно, десятилетия: он так и не признался, а сберкнижку порвал. Она снова влюбилась в него. И всю зиму влюбленные бесконечно гуляли: он в старенькой перелицованной курточке на овчине, она – в своем норковом счастье. Декабрь теперь был их медовым месяцем….
После приступа тянулись две недели комы. И с первого дня нужно было решаться на операцию – с неопределенным концом, так ей втолковали врачи: то ли получиться в результате нормальный человек, то ли глубокий инвалид. Бревно с глазами. И так же с первого дня ей втолковывали, что операция у профессора, которая только и может дать результат, стоит хороших денег. Это звучало оскорбительно для Людмилы Борисовны. Потому что денег у нее не было. Удачные денежные годы их давно прошли. И кроме тайной норковой сберкнижки, других денежных запасов в семье никогда не бывало. Так что, пока Виктор Сергеевич лежал в коме, она начала видеть его немного другими глазами: он все больше требовал ухода, лекарств, а значит, денег, которые у него украли, и тяжких раздумий. Она уже начинала злиться на него за это. Но потом, конечно, простила.
Перед смертью Виктору Сергеевичу операцию сделали, но, не профессорскую, простую. За которой через сутки и последовал вполне также простой исход. Пожалуй, дорогостоящий профессор мог бы спасти Виктору Сергеевичу жизнь. Но, говорили врачи, - кровоизлияние слишком обширное, скорее всего, останется глубоким инвалидом. Лежачим и немым: бревном с глазами. А нужна ли жизнь бревну?
К тому же одно бревно с глазами у Людмилы Борисовны уже имелось – Денис, сын - алкоголик. Два ей были явно не под силу.
Людмила Борисовна еще раз посетовала про себя, что ни во сне, ни наяву никак не может избавиться от проклятого вопроса насчет смерти мужа, и решила, что, как бы там ни было, а надо продолжать жить. Она хотела, как обычно, встать и открыть балконную дверь. Но тут же мысль о том, что к ней, в комнату с этим портретом Виктора Сергеевича и зеркалом, задернутым тканью, проникнет улица, ее звуки, воздух, запахи – заставила ее сморщиться, как от страдания. Ей уже не раз чудилось, что в контрасте со свежим воздухом с улицы она чувствует здесь, в спальне, запах своей старости – теперь такой уже близкой, одинокой и унизительной.
Она поднялась с постели, накинула халат и, присев у окна, стала смотрела на тротуарчик, по которому они с мужем начинали ежевечернюю прогулку от дома по бульвару и до самой набережной. Людмила Борисовна с подозрением перебирала в уме последние перед приступом дни, стараясь по-старушечьи найти, какие были знаки или подсказки, что смерть уже близка. ….. Теперь они гуляли еще дольше: Виктору Сергеевичу не хотелось возвращаться домой, точно он уже знал, что смерть там, в их доме, ждет, выбирает подходящий день. Дом больше не был их убежищем - из-за сына. Тот за лето и прошедшую осень на глазах превратился в угрюмого алкоголика. Они давно привыкли к нему – часто полупьяненькому, смешливому балагуру. Но тут у него словно кончились силы притворяться. Он будто получил какой-то удар, толчок, и теперь должен был докатиться до самого дна. Сын закрывался в ванной – с пивом и какими-то таблетками. Засыпал в льющейся воде, потом стучали соседи снизу. Виктор Сергеевич в исступлении выламывал дверь в ванную, за шею вытаскивал Дениса. Должно быть, желая, напротив – утопить.
Из глубины квартиры послышались шаги сына – неловкая шатающаяся походка тихого тридцатилетнего пьянчужки. Целыми днями после похорон, в своей спальне, за закрытой дверью, Людмила Борисовна слушала, как сын перебирается по коридору между своей комнатой, кухней и ванной. Иногда задевает стены и длинный книжный шкаф. И тогда ей начинало чудиться, что это какая-то большая сонная рыба медленно плавает по их квартире, едва шевеля хвостом и плавниками….
- Ну и продай свою шубу, - вымолвила однажды, уже после приступа, их домашняя рыба, – спасешь человеку жизнь.
- А ты мне шубу эту покупал?! – вскрикнула Людмила Борисовна, ужаснувшись в душе, что кто-то посмел вслух высказать главный предмет ее тяжких раздумий. Это звучало кощунственно! Как пощечина. Ведь у каждой уважающей себя женщины в ее возрасте должна быть приличная шуба… Такая, чтобы становилось ясно: годы, прожитые с мужем, потрачены не зря. И если ее продать сейчас, то больше уже, точно, никогда не купишь. Это означало бы позор: ходить на прогулку и в гости в каком-нибудь дешевом пуховике….. «Нет, - продолжала мысленно спорить с сыном Людмила Борисовна, - подарки не продают. Он мне и сам не позволил бы…»
За окном спальни Людмилы Борисовны лежал огромный мир. В нем находились несметные богатства в золоте, бриллиантах, ценных бумагах и просто в наличных. В нем принимали гостей хозяева роскошных квартир, загородных домов и яхт. В конце концов, в нем гуляли и улыбались атлетически сложенные красавцы до 40 лет. Но все это не значило ровным счетом ничего для Людмилы Борисовны. Она и раньше не очень верила в существование всего этого сияющего беспечного мира. Он казался ей обозначенным исключительно в телевизоре и газетах. А уж теперь ее квартира и вовсе почти не переходила во внешний мир. Даже тот, без сияния, простой - где они вечерами гуляли по бульвару с Виктором Сергеевичем, где она ходила на работу в свою ЖЭКовскую бухгалтерию и рассказывала про мужа подругам, какой он смешной, и как она им вертит. Ее понятный обжитой мир, который состоял из работы, откуда она приносила скудную зарплату. Гостей, с которыми раз – два на неделе вскладчину накрывался стол и пелись песни их молодости. Расходов на квартплату, списков того из продуктов, что она могла позволить. Временно безработного мужа и сына-алкоголика…. И она была согласна на жизнь в этом тускловатом мирке. Но не одна, а только вдвоем с Виктором Сергеевичем, и конечно, с ее шубой. Однако, муж оставил Людмилу Борисовну, дезертировал из этого мира. И в таком случае хоть что-то должно было остаться с ней из прежнего их простенького благополучия, ну, хоть шуба. Ведь совсем одной и раздетой ей жить такой жизнью было бы совсем унизительно…. Кажется, именно это имели в виду все, кто выражал ей соболезнования на похоронах.
«Нет, не позволил бы шубу продать»,- снова повторила Людмила Борисовна, но совсем отмахнуться от проклятого вопроса по прежнему не могла и чувствовала, что точка еще не поставлена. Все эти мысли о своем собственном участии в жизни и смерти мужа нежданно свалились на нее после похорон Виктора Сергеевича, и она с какой-то затравленной немотой испуганно пробиралась меж них.
Теперь уже и она сама словно погрузилась глубоко под воду и плавала там, на глубине, видя весь прежний мир - неясными силуэтами где-то наверху, за толщей воды. Однако, к этим утром она проснулась вместе с пониманием того, что дальше жить так не сможет. Что должна найти какую-то возможность всплыть на поверхность оттуда, где она обречена была вскоре неминуемо задохнуться.
И тут Людмила Борисовна застыла от неожиданного и острого чувства: она должна решить свой проклятый вопрос прямо сейчас, сию минуту… У нее заколотилось сердце и сдавило грудь. «Да что же это, - простонала она, - сегодня со мной? Судный день какой-то». Она чувствовала, что снова сердится на Виктора Сергеевича - не только за его дезертирство, но и за эти свои тяжкие думы. «Ну, вот, теперь ты и меня хочешь за собой утащить? – держась за сердце, она воззрилась на его фото с упреком и одновременно жалобной мольбой. – какой ты жестокий, не думала…»
Не в силах сидеть так - неподвижной, с этим бередящим все ее существо чувством, Людмила Борисовна встала и вышла в коридор квартиры. Судорожно заходила по нему со своим колотящимся сердцем взад и вперед – от входной двери к противоположной стене, где были кладовая и ванна, а слева дверь в комнату сына. Сначала она ходила, бессмысленно глядя в пол, просто чтобы двигаться, и чтобы ее отпустило, но вскоре ей стало казаться, что, когда она идет по направлению к входной двери, это должно означать «нет», когда же обратно, к кладовой – это будет «да». Она ходила по коридору, и резко чуть взмахивала по обыкновению руками – мелкими жестами, как будто собиралась то ли погрозить кому-то, то ли дать шлепка.
«А что «да» и что «нет»»? – вдруг испугалась она, внезапно остановившись. Она и в самом деле не могла понять в это мгновение, к чему какое слово отнести: какое к смерти, а какое к жизни? «Но ведь у меня все равно не было денег» - просительно прошептала она. И будто в виде послабления почувствовала новое для себя нестерпимое желание выпить. После похорон Людмила Борисовна каждые пару дней приносила домой безобидную дамскую бутылочку из недорогого ассортимента. Вернувшись в спальню, она налила себе сладкого крепленого вина в старомодный бокальчик с двумя золотыми ободками и выпила, по-женски, маленькими глоточками. Непонятная тревога немного отпустила, разжав твердые пальцы на ее сердце. Как по команде, полились слезы. Точно жидкости нужно было срочно найти путь наружу….
В этой спальне они с мужем засыпали и просыпались десятки лет. Глядя, как Виктор Сергеевич ходит мимо их кровати неодетый, беззащитно, откровенно стареющий, Людмила Борисовна изредка вспоминала свой секретный «загад» из далекой юности. У нее их было не мало. И вот каков был этот. Ей запала в память фраза из какого-то дамского романа: «Глядя на него теперь, она помнила его в год их знакомства – тогда еще изящного и юного». Виктор Сергеевич, конечно, никогда не был «изящным и юным», какими бывают герои в романах - даже, когда они только познакомились. Эти слова просто не вязались с ним, с его толстогубой улыбочкой и неуклюжей походкой. Однако мама ее говорила, что он надежный, а потом стерпится - слюбится. Так, в сущности, и вышло. Но уже тогда она загадала о годах, когда он перестанет быть хоть в малейшей степени «изящным и юным». И вот тогда она уйдет от него. Этот «загад» первые лет десять супружества составлял некий романтический чувственный нерв ее жизни. Потом постепенно стал забываться. Куда в точности она пойдет, какой будет сама – ни о чем этом Людмиле Борисовне в те молодые еще годы не думалось. Но она знала, что должна будет начать новую жизнь – дети будут взрослыми, она – женщиной с опытом…. И вот ее забытый «загад» сбылся. Она была одна, свободна. И сын был взрослым. Но она никогда не думала, что все будет вот так.
Поплакав, Людмила Борисовна шепотом попросила прощения у мужа. И ей показалось, что он как будто тоже – ответил ей прощением и отпустил на волю. Она вышла из спальни и поплелась в направлении «да».
Открыла дверь в комнату сына.
- Денис, - позвала она. В обычное время тут должна была следовать длинная гневная тирада о бесцельной жизни, о том, что уволили уже с какого по счету места, и отец больше не будет ходить и упрашивать за него. Что надо прекращать, немедленно прекращать пить без конца эту дрянь, это гадкое пиво…. И мало того, что сидит на шее, а еще и стал таскать из дома, что под руку попадется, скандалить с отцом и доводить его до давления.… Однако после смерти мужа, Людмила Борисовна, жившая теперь внутри себя, высказывалась отрывисто и кратко.
- Слышишь меня? – она увидела, что сын не спит и слышит ее, и затем сказала, - Да, это я убила его. Отца… Так уж вышло, видать.
Бесконечную минуту сын лежал, уставясь в потолок закрытыми веками. Затем, не открывая глаз, задвигал тяжелыми с похмелья губами.
- Тебе виднее, – только и сказал он.
Постояв и помолчав, Людмила Борисовна не нашла, что ему ответить. Она вернулась в спальню и снова налила себе вина. С того мгновенья, как супруги простили друг друга, Людмила Борисовна решилась, что будет теперь честно думать, что да, это она убила своего мужа. Так вышло, и теперь ничего не изменить. Не продала шубу, не заплатила за профессорскую операцию…. Но теперь она будет жить по-другому, с честно и гордо поднятой головой, раз уж так все повернулось.
«Да я сношу эту шубу чертову до дыр, - Людмила Борисовна как бы собиралась с силами для своей новой жизни, - буду в ней везде…. в магазин, на работу, ведро выносить…» И тут же захихикала в кулачок, представив, как соседка встретит ее в подъезде с мусорным ведром и в норковой шубе. У самой то, поди, такого добра отродясь не было….
Все начинало складываться. Снова появился хоть какой-то смысл.
****************************
Мне 28 лет. Я алкоголик. Проклятие нашего святого семейства, паршивая овца, иуда и каин. Семейство наше, небольшое, еще недавно представляло собой троицу: папа-мама-я. Правда, пару недель назад мы понесли естественную убыль – умер папан. Виктор Сергеевич Дудкин, 55 лет, временно безработный. Бог-отец.
Его разбил инсульт. Я ему сто раз говорил, что надо следить за давлением, не волноваться по пустякам и не кидаться на меня с кулаками, если избить все равно не можешь. От этого только губы синеют и в глазах все плывет. Так что, самого потом надо ловить и укладывать на диван. Думаю, беда его была в том, что он не пил, то есть не был таким, алкашом, вроде меня. Разумеется, он выпивал по праздникам за общим парадным столом рюмки три. Но потом у него начинало темнеть в глазах, и все - на диван. Остальной запас доставался мне. При гостях-то наше семейство делало натужный вид, что все у нас распрекрасно и что Денис, то есть я, вполне здравый член общества. А здравого члена общества за рукав не хватают, когда он наливает себе вне очереди.
Конечно, со всех сторон мне его стенокардия была на руку. И должно быть, не так уж не правы оставшиеся в живых Дудкины, когда считают меня непосредственной и прямой причиной его инсульта. Хотя, я папана по-своему любил, даже с его синими губами и судорожно стиснутыми кулачками, когда он орал, что меня надо закопать или утопить как щенка. Мне иногда кажется, что только я-то его и любил на самом деле.
Всю ту его жизнь, которая прошла на моих глазах, он был подкаблучником. И таким, настоящим - идейным, добровольным. Так что, глава семьи у нас была и есть маман – Татьяна Михайловна Дудкина, 52 лет, работник ЖЭКа, бог-мать.
Она папана, я думаю, никогда не любила. Он просто ей был нужен. Каждой ведь приличной женщине нужен муж. Вот папан и подвернулся ей в какой-то момент для этой цели. Я не собираюсь никого обвинять и судить. Так же как не хочу сам быть обвиняемым и судимым. Хотя, по большому счету мне все равно. Все те, кто меня судит, все здравые члены общества – я на них насмотрелся на похоронах и поминках – все они последуют вслед за папаном. Мы, понимаете, все, весь этот огромный город, рано или поздно переедем на кладбища, и пропишемся в тамошнем ЖЭКе. Может быть, даже, к тому времени - у моего мамана. Так, какого черта!
Я откровенный честный алкоголик. В любой другой роли я был бы фальшив. Поняв это, я стал исполнять ее с рвением. А для чего она нужна на этой сцене – мне не дано понять, и я не знаком с автором пьесы. Но я чувствую, что это именно моя роль. И никакая другая. Значит, я живу правильно! Любите меня или презирайте. Отталкивайте или нянчитесь – это ваши роли.
Сегодня я украл из семейного холодильника персики и съел их, закрывшись на всякий случай в ванной. В персиках мне почувствовался вкус их скорого гниения. Быть может, они доживали свой последний день. Наверняка, маман их купила уже переспелыми с тех лотков на овощных прилавках, где сваливают такие почти уже порченые фрукты – за полцены. В этом вкусе я учуял некоторый зов опьянения. Быть может, сами персики были пьяны от сознания своего последнего дня. Так сказать, справляли собственные поминки – и я на них случайно угодил. Наверное, у меня обостренное чувство на алкоголь в малейших дозах где угодно. Ранней весной я чувствую его в весеннем воздухе. …
Персики все равно бы испортились, и маман обрезала бы их гнилые бока ради одного жалкого укуса. Я, по крайне мере, подарил этим плодам шанс отдать свои жизни сполна, без унизительного гниения.
Когда меня поперли с последнего места работы, родители пересадили меня на хозрасчет – я должен жить только на свои. Так что последние полгода пробавляюсь либо случайными заработками, либо тем, что смогу украсть – в основном, дома. Причем, последняя возможность меня привлекает больше. Вечером, понятно, будет сцена. Потому что еще я намереваюсь украсть мясную баранью кость из борща, пока маман возится со своими цветами на балконе и думает, что я сплю с похмелья. Украв, начинаешь познавать добро и зло: кража тут незаменимый урок. Любому человеку, даже ребенку, лучше как можно раньше что-то украсть, чтобы прочувствовать глубину своего собственного существа. А ее можно познать во многом только как глубину падения. И для тренировки такого трюка едва ли что-то может заменить кражу.
В детстве у меня были друзья – двое братьев сходного возраста. Так вот, они таскали деньги родителей, которые те копили на новую квартиру. Деньги складывались в кастрюле, и детишки, подсмотрев, стали таскать крупные купюры из пачек. Почти полгода было незаметно. Они брали меня в компанию, мы скупали сладости. Ходили каждый день в цирк – и могли рассуждать, что, вот, на прошлой неделе этот клоун сделал так-то, а на этой неделе так-то. Мне был куплен кожаный волейбольный мяч – просто понравился и моментально был куплен – он пах настоящей кожей.
Когда все обнаружилось, папан отнес мяч обратно в ту безутешную семью и сказал мне – если ты возьмешь чужое, ручки отсохнут. Но он ошибся, ничего у меня не отсохло. Папан, вообще, плохо знал жизнь.
Рядом с изголовьем моего дивана есть такое место, куда я роняю очередную пустую бутылку, прежде чем заснуть. Там их за пару дней накапливается целое кладбище. Я не убираю их слишком часто. Не хочу лицемерить – что вот, мол, стесняюсь следов своего порока и слабости. Напротив, пусть напоминают.
Хотя, признаюсь, даже у меня был период благоразумия. Я ходил на работу, приносил домой зарплату, покупал себе какие-то вещи. Оставалось только открыть сберкнижку. Но бог меня уберег. Я вспомнил о смысле жизни. Иногда такие периоды повторялись – я на несколько месяцев бросал свои шатания и пьянство, шел устраиваться. И на тот момент, когда дело вновь доходило до сберкнижки, я все посылал к черту. Это похоже на какую-то аллергию. Я понимал, что смысла в моей такой благоразумной жизни нет никакого. И от омерзения, я такую жизнь бросал. Так как она требовала усилий и притворства. Жизнь же пьяницы была в точности моя.
Меня, видите ли, ужасает обусловленность бытия. Предположим, проходит некоторое время – что случается? Ты начинаешь хотеть есть. И смысл тут как тут! Ты никогда не скажешь себя – я подумаю об этом завтра. Нет. Ты непременно займешься поиском насыщения. Так просто! И когда ты работаешь, носишь домой зарплату: все у тебя замечательно – сытость просто таки подстерегает тебя. Твой смысл, едва возникнув в виде аппетита, тут же исполняется. И тебе нужно просто подождать какое-то время, пока ты вновь не проголодаешься. Я никогда не видел и не знал людей, озабоченных чем-то другим.
Поэтому я хочу быть первобытным голодным человеком. Я хочу быть зверски голоден, бродяжничать в поисках пищи, ругаться и драться за нее. Тогда я чувствую, что моя кровь свежа.
Я съел кость и решил не ждать сцены с маманом – этот театр не стоит моего таланта.
Но я пока что не сказал главного. Сегодня я совершу самую серьезную кражу в своей карьере – я утащу из дома и продам за полцены норковую шубу мамана. Чтобы никто не думал, что я всего лишь какой-то там безобидный алкашик, мальчик с персиками….Хотя, мне, пожалуй стоит выразиться точнее: это не кража, как станет вопить маман, а раздел наследства. Тут вот какая история с географией, как говаривала моя бабуля…
Шуба эта, купленная на папановские сбережения за черт знает сколько лет или десятилетий, на самом деле не шуба, а вопрос жизни и смерти. Его жизни и смерти, нашего бога-отца. Дело в том, что после удара, когда он свалился в подъезде, его разбил паралич, кома. Нужна была операция. Причем кровоизлияние обнаружилось очень обширное и, по большому счету, спасти папана мог только профессор, а не какой-нибудь обычный трепанатор-кооператор. Но профессор стоит денег, и как я узнал, реанимация хотела продать маману профессорскую операцию примерно по цене ее драгоценной возлюбленной шубы – подарка от папана к юбилею свадьбы. Просто наличных денег у нас в семействе толще моей подошвы на старых ботинках никогда не водилось. Так что, сами понимаете, вопрос встал, как говорится, колом. Я ей сразу так и сказал, мол, продай шубу, спаси отцу жизнь. Но, куда там…. У ней никогда дороже этой шубы ничего в жизни не было. Причем, не в смысле цены, а даже как бы по сравнению с любыми родственниками. Думаю, папан полжизни копил на эту шубу и крутился на двух работах, как белка в стиральной машине, потому что понимал – на нем самом ценник-то висит не слишком серьезный.
А шубу маман сразу полюбила – носила только на прогулки и в гости, вечно проветривала, разглаживала, перетряхивала. Она, по-моему, даже разговаривала с ней.
В общем, не продала она шубу, пока папан в коме операцию ждал, не смогла расстаться. И его зарезали бесплатно. Мы его похоронили, проводили. И я на следующий день пошел и дал объявление в газету – мол, недорого продам практически новую норковую шубу в связи с отъездом в теплые страны на ПМЖ. Я решил, раз папана нет, а шуба осталась, значит, она теперь нам в наследство. Я ее продам ровно за полцены и заберу только свою половину. Я ведь, кажется, уже говорил, что я честный человек…
Самое трудное было – принимать звонки. Чтоб маман не поняла. Впрочем, я заметил, она и сама стала попивать после похорон и спала по полдня. А мне пришлось даже не пить, потому что у пьяного у меня язык заплетается. Так что я ей завидовал, но не долго. Когда покупатель определился, я телефон наш оборвал – зачем он теперь.
Скоро маман уснет. Я заберу из шкафа шубу, прямо в ее самошитом из двух простыней чехле и пойду по адресу покупателя. А потом – рачительно распоряжусь своей долей наследства. Ну, вы понимаете….
Вечерело. Бульвар, по которому когда-то, кажется, в позапрошлой жизни, гуляли под ручку мои родители-боги, погружался во тьму.
…Город был грязен. Заразительно грязен. Его грязь проникла и в меня. Что омерзительно и вместе с тем приятно. Как ни говори, это большой безумный город. Что ж, раз так, я хочу найти место погрязнее – какую-нибудь мерзкую помойку в подвале, где собирается всякий сброд и лакает дешевое пойло. Я хочу пропить там деньги, которые получил за шубу мамана. Хочу надраться и дать кому-нибудь в морду. Естественно, я получу и сам. И это то, что мне нужно! Я снова хочу ощутить соленый металл крови во рту. У меня будут разбиты руки, и когда я буду мыть их в вонючем грязном туалете, я буду рычать от боли, которую причиняет вода. Нет, ни черта я не буду мыть – ни руки, ни лицо. Ибо я хочу быть грязен снаружи так же, как я грязен внутри. Если бы я был свиньей, я просто плюхнулся бы в первую лужу и извалялся бы там. Но я не свинья, я тот, для кого свиней выкармливают, забивают и жарят, предварительно разрезав на куски разной цены. Я человек, венец творения…. Бог-сын.
Как перед выходом на подмостки, я репетирую монолог…
Наполняюсь каким-то звериным воем. Желваки бродят по моим скулам, кулаки сжимаются до боли.
- Посмотрите на меня, - кричу я кому-то, - я низок, жалок и грязен. Мы, люди, ничтожны, но грех велик! И это позволяет нам ходить с высоко поднятыми головами. Поклоняйтесь греху! Вам никогда не стать великими настолько, чтобы растворить грех в себе. Грех родил вас, а не наоборот. Небеса, дайте нам тирана, дайте нам безумца, чтобы у нас, наконец, появилось знамя. Черное знамя греха! Мы развернем его на ветру и пойдем за ним – грабить, прогонять из домов семьи, превращать их в рабов и продавать подешевке за море. И мы будем не просто грабители, мы будем упиваться своим величием, мы узнаем смысл своих жалких жизней! Сколько можно быть плотниками, сапожниками и торговцами. Мы жаждем величия. А значит греха. Мы будем рубить топорами руки и головы, мы вскроем обувным ножом вены горожан и будем торговать их жизнями. Нам безразлично, кто они – наши завтрашние жертвы. Мы не будем разбирать своих и чужих, ведь грех велик, а значит, ему все равно…
«Поищу лужу погрязнее и поглубже, – вдохновенно думалось мне, - В этом городе хватает таких милых местечек. Хотя нет, их всегда мало и они всегда набиты. Нужно нарыть еще больше подвалов! Пусть они текут и воняют. И пусть там собирается сброд, вроде меня. Остальным, так называемым приличным людям, нас можно показывать через клетку – как мы там напиваемся, деремся, заводим себе любовниц… как мы молимся греху…»
Я иду вдоль бульвара. Машины выстроились в один ряд – мордами и передними лапами к тротуару. Асфальт жирно блестит – должно быть, автомобили крепко помочились на него….
Обсуждения Убей меня нежно