Официант вытянул из бутылки протяжный пугливый звук и положил пробку передо мной на скатерть. Она легла стреляной гильзой, но, вместо пороха, когда я поднес ее к лицу, пахла вином, морем, душной летней ночью, поцелуями на балконе… Черт, нельзя быть таким сентиментальным: нюхаешь пробку, вино в бокале и уже ранен! Слишком много воспоминаний. Одно время я хранил у себя дома пробки откупоренных бутылок. Бросал в большую вазу. Однажды, когда мы только познакомились, и ты первый раз пришла ко мне, то сказала ревниво: «вот, сколько у тебя пробок, и каждая – это, наверное, секс.» «Ах, так, - ответил я, - ты думаешь, как открывается бутылка, это обязательно секс? А для меня, видишь ли, пробка означает, что бутылка была открыта и выпита. И все….» Ты, кажется, не поверила, и потом, втихаря от меня, выбросила их. Подозреваю, даже топтала каблуками, и твои рыжие кудри летали огнем над этой расправой. Пустяки, мы потом с тобой изрядно пополнили пробками эту вазу….
Первый бокал. Все теплеет – разбросанный в полутемном зале свет, красные салфетки на столах. Лица женщин, их взгляды, жесты. Я немного слежу за ними, поэтому отмечаю перемены. За их кавалерами меньше, они для меня, скорее, застывшая картинка, фон натюрмортом – в тех же позах, что я заметил в самом начале. Вечером, в ресторане, если я один или жду, я люблю додумывать дневные мысли. Здесь, в этой атмосфере, и под влиянием вина их ход приобретает как бы вид танца.
Я жду тебя. И у моих мыслей есть время потанцевать….
Что там у нас, ах, да – балкон… Ты опоздала на нашу первую годовщину, мы поссорились, я хлопнул дверью. Потом - погулял, поостыл. Но возвращаться обычным образом не хотелось: это было бы банальное «извини, погорячился», чтобы потом – вечер надутых губ и молчанки. Я решил лезть по балконам, тряхнуть армейской десантщиной: на седьмой панельный этажик, тот еще балбес…. На пятом появился, как волк из «ну-погоди», прямо перед лицом какой-то дамочки в ночнушке. «Ромео-дурень, - говорю, - из сорок девятой, не подумайте ничего плохого». Даже перчатки попросил, а то руки уже были в порезах. И она предлагала мне потом плечико подставить. Дополз кое-как до седьмого (армия все-таки давно была) - весь в известке, на шее борозда от чьей-то бельевой проволоки, и уже, видимо, с такой мордой, что ты, только увидела меня сквозь балконное стекло, сразу стала рыдать, как вдова, будто я не долез, а сорвался и лежу под балконом, навроде упавшего с веревки тряпья. И потом мы целовались прямо там, не отходя, полчаса, а в перерывах ты мутузила меня своими кулачками, выбивая известку….
Я смеюсь, прикрываясь от ресторана салфеткой, и тоже почти плачу.
Я хочу напомнить все это тебе, но ты опаздываешь…
У стойки суетятся бармены. Администратор-итальянец одного называет то рыжий, то рыжик, забавно, с южным мягким акцентом: «рижик»…
Справа от меня большая компания армян. Все дружно напиваются в унисон. Это напоминает мне юность – когда честно напивались, и это отдавало прекрасным молодым варварством. Вставал один из зачинщиков, отец парня, закончившего юридический. Говорил, я сегодня плакал, когда узнал, что сын закончил с красным дипломом. У него темный лик, как на старой иконе. Опаленный войной. Потом он сел, и я услышал рассказ, видимо в продолжение разговора….. «С нами был врач, - рассказывал он, обращаясь к соседу, – как его, который по животным? А, ветеринар. И вот последний день войны. Он на пулеметном блиндаже, а я на наблюдательном пункте. Начался минометный обстрел. Я говорю, иди в блиндаж, тот – нет, там жарко. Разорвется мина – мы считаем до семи, если все нормально, поднимаемся – вроде, осколки сели. А тут кричат – Марат ранен. Подбегаю, отгибаю шинель, ноги нет, кишки ползут и кровь хлещет. Крупные вены перебиты. А этот парень, ветеринар, много жизней спас. И он говорит – ребята, я столько людей спас, спасите меня. Не спасли, ничего не поделаешь….»
Левее сидит парочка. Девушка густо накрашена. Они почти не смотрят друг на друга. У него отсутствующие взгляды вдаль – ни о чем. Она же, видя это, сохраняет полуулыбку на лице – как бы защищаясь от его равнодушия, и не давая совсем потухнуть тусклому огоньку, чтобы им не стало совсем уж холодно вместе. Она рассказывает, как хочет жить в Калифорнии. И, может быть, этой полуулыбкой как бы удерживает свою веру, что с этим парнем еще не все потеряно, и он именно тот, кто увезет ее туда, в Калифорнию.
А я однажды увозил тебя в Калифорнию. Помнишь, мы взяли на прокат «понтиак» в Сан-Франциско и покатили на юг, вдоль океана? Где-то, кажется, в Санта-Монике, когда мы глубокой ночью, измотанные дорогой, заехали в городок, ты дернула меня за рукав: «Отель Калифорния»! Ты решила, что это тот самый, из песни, где «pink champagne on ice». Хотя отельчик оказался так себе, третий сорт, мы все-таки сняли номер. Но когда в постели в темноте на тебя заползла какая-то сороконожка, ты стала визжать и прыгать до потолка. Ты кричала, что эти сороконожки заползут тебе туда, куда… и ты родишь завтра пятиглазого мохнатого кузнечика! Остаток ночи пришлось досыпать в машине. Я подогнал ее к самой кромке пляжа, и там под шум волн мы уснули. А под утро был прилив, и когда я проснулся и открыл дверь, чтобы выйти размяться, вода стояла только сантиметра на два ниже порогов машины. Я не стал тебя будить – под утро ты так смешно спишь: пухлые губки вперед и тихонько выдыхаешь через них, как будто тушишь свечи. Я смотрел на тебя, слушал твое дыхание, рядом, везде плескала вода…
Клянусь, за всю жизнь мне не удавалось снять лучше номера, чем был этот салон «Понтиака»…
Я хотел сказать тебе, посмотри, какой у этой девушки макияж: прямо-таки холст, масло…. У меня есть постоянный мужчина, говорят эти напыщенные краски на ее лице. Кажется, она позаимствовала их из окружающей обстановки – разгоряченной, но искусственной.
То есть, это я так хотел сделать тебе комплимент. Потому что ты красилась всегда как-то неуловимо, небрежно, за одну минуту. И этих акварельных мазков было достаточно…. Но ты как всегда опаздываешь.
Потом… Потом мы надолго расстались с тобой, почти на три года. Где я только не был за это время…. В Канаде разыскивал пропавших японских туристов на окраине Ванкувера, там, где прямо от фуникулера начинается дикая лесная глушь, и бродят медведи. Японцы подумали, это просто продолжение Стэнли-парка, забрели слишком далеко, и медведица одним из них крепко закусила…. Потом мы, команда поисковиков, заливали бурбоном это зрелище в забегаловке, по дороге на Вистлер. Там обслуживал официант, который выиграл три миллиона в лотерею, но продолжал, как ни в чем ни бывало, ходить с этой кофейной колбой по залу: «Some more coffee for you, sir?» - будто с перепуга, и полгорода ездило просто на него поглазеть.
А как-то зимой, через год, меня потянуло на что-то ностальгически нашенское, и я оказался в той русско-турецкой бане, в Бруклине, где на втором этаже кабинки и вызываешь массажистку по фотоальбому. Там, оказалось, половина бывших наших, сбежавших на гастролях из какого-то театрального кордебалета. И я вызвал одну, потому что она была дьявольски похожа на тебя. Потом я до утра пил русскую водку в тамошнем буфете внизу. Так что, вдруг, получилось, даже слишком ностальгически…
Еще я видел, как морские котики вертят головами направо и налево по бесконечному океанскому горизонту, а дотошные биологи рассказали мне, что так они, котики, пытались столетиями выследить приближение охотника с отравленным копьем. И у них сформировалась первобытная базальная тревожность. Биологи писали об этом диссертации.
Но я не о том!
Кажется, я пропустил это копье, милая моя, и теперь непоправимо ранен. Поэтому сейчас здесь, сижу и жду тебя. Но ради чего? Ведь, спустя столько лет, у тебя, должно быть, совсем другая жизнь, и мне стоило бы просто уплыть обратно, в свои темные холодные воды.
И зачем я обманываю себя, что, вот, повстречаюсь с тобой, посмотрю на тебя, и все пройдет, рана сама затянется? А я смогу, как парусник, на полном ветру, разрезая грудью волны, плыть вперед, жмурясь от солнца…. Не знаю. Наверное, я опять безнадежно пытаюсь что-то исправить? Что-то из прошлого, что сделал не так. И если посмотреть, получается, что я слишком много сделал не так. У меня есть подозрение, как если и сейчас, в своем настоящем, я без конца все опять-таки делаю неправильно, не так – чтобы потом было что исправлять….
В центре зала какой-то юбилей. Судя по всему, во главе стола сидит виновник. Стол богато накрыт. Мужчина выложил руки на скатерть, оглядывает блюда. Так, словно они – украшения на его пальцах и запястьях – браслеты, перстни, кольца. И замечательно, что их может видеть весь ресторан. Молоденький парень, младший родственник, рассказывает пожилым, как он гоняет на байке. Те, при галстуках, в своих мышиных костюмах, подвыпили и слушают его снисходительно.
От выпитого видно, как именно они стареют: жизнь расползается с их лиц в разные стороны – морщинами, мешочками, темными пятнами, как стая пауков. Я вижу, как они высасывают из него молодость.
Пока человек молод, он вбирает жизнь, ее соки. Потом, с годами, в нем возникают трещинки, потертости, прорехи, как на старом костюме. И жизнь начинает потихоньку просачиваться прочь, покидать его.
Там же сидит беременная. Почти на каждом большом юбилее почему-то обязательно есть одна беременная – может, так жизнь пытается приноровить еще одно свое маленькое будущее начало к чьему-нибудь уже устоявшемуся расписанию? Женщина обернулась ко мне, всмотрелась, когда я вошел. И через мгновение ее взгляд опустился: беременным на последних месяцах трудно удерживать взгляд, плод тянет вниз. Молоденький родственник юбиляра взялся говорить тост. Очень неуместно - девочка на сцене начала танцевать стриптиз, и все смотрели на нее, а он вдруг встал с рюмкой. Его никто, конечно, не слушал, и он, сказав несколько слов, сел все так же с полной рюмкой. Видно было, что старики теперь присосались к другой молодости, не оторвешь….
Много чего делается вокруг - но это не так уж важно. Ведь я здесь, потому что понял одну вещь: я жил для тебя, моя дорогая!
Знаешь, я пил вина и выбирал блюда, чтобы запомнить для тебя нежнейшие. Перелистывал тысячу поэтов, чтобы читать тебе наизусть достойнейших. Прошел целый атлас дорог, чтобы уберечь тебя от скользких и глухих. Я ослеплялся светом и бродил во тьме, чтобы познать их суть, их тайну. И теперь я принес все это тебе.
Войди же!
Но ты, как всегда, опаздываешь….
Первый бокал. Все теплеет – разбросанный в полутемном зале свет, красные салфетки на столах. Лица женщин, их взгляды, жесты. Я немного слежу за ними, поэтому отмечаю перемены. За их кавалерами меньше, они для меня, скорее, застывшая картинка, фон натюрмортом – в тех же позах, что я заметил в самом начале. Вечером, в ресторане, если я один или жду, я люблю додумывать дневные мысли. Здесь, в этой атмосфере, и под влиянием вина их ход приобретает как бы вид танца.
Я жду тебя. И у моих мыслей есть время потанцевать….
Что там у нас, ах, да – балкон… Ты опоздала на нашу первую годовщину, мы поссорились, я хлопнул дверью. Потом - погулял, поостыл. Но возвращаться обычным образом не хотелось: это было бы банальное «извини, погорячился», чтобы потом – вечер надутых губ и молчанки. Я решил лезть по балконам, тряхнуть армейской десантщиной: на седьмой панельный этажик, тот еще балбес…. На пятом появился, как волк из «ну-погоди», прямо перед лицом какой-то дамочки в ночнушке. «Ромео-дурень, - говорю, - из сорок девятой, не подумайте ничего плохого». Даже перчатки попросил, а то руки уже были в порезах. И она предлагала мне потом плечико подставить. Дополз кое-как до седьмого (армия все-таки давно была) - весь в известке, на шее борозда от чьей-то бельевой проволоки, и уже, видимо, с такой мордой, что ты, только увидела меня сквозь балконное стекло, сразу стала рыдать, как вдова, будто я не долез, а сорвался и лежу под балконом, навроде упавшего с веревки тряпья. И потом мы целовались прямо там, не отходя, полчаса, а в перерывах ты мутузила меня своими кулачками, выбивая известку….
Я смеюсь, прикрываясь от ресторана салфеткой, и тоже почти плачу.
Я хочу напомнить все это тебе, но ты опаздываешь…
У стойки суетятся бармены. Администратор-итальянец одного называет то рыжий, то рыжик, забавно, с южным мягким акцентом: «рижик»…
Справа от меня большая компания армян. Все дружно напиваются в унисон. Это напоминает мне юность – когда честно напивались, и это отдавало прекрасным молодым варварством. Вставал один из зачинщиков, отец парня, закончившего юридический. Говорил, я сегодня плакал, когда узнал, что сын закончил с красным дипломом. У него темный лик, как на старой иконе. Опаленный войной. Потом он сел, и я услышал рассказ, видимо в продолжение разговора….. «С нами был врач, - рассказывал он, обращаясь к соседу, – как его, который по животным? А, ветеринар. И вот последний день войны. Он на пулеметном блиндаже, а я на наблюдательном пункте. Начался минометный обстрел. Я говорю, иди в блиндаж, тот – нет, там жарко. Разорвется мина – мы считаем до семи, если все нормально, поднимаемся – вроде, осколки сели. А тут кричат – Марат ранен. Подбегаю, отгибаю шинель, ноги нет, кишки ползут и кровь хлещет. Крупные вены перебиты. А этот парень, ветеринар, много жизней спас. И он говорит – ребята, я столько людей спас, спасите меня. Не спасли, ничего не поделаешь….»
Левее сидит парочка. Девушка густо накрашена. Они почти не смотрят друг на друга. У него отсутствующие взгляды вдаль – ни о чем. Она же, видя это, сохраняет полуулыбку на лице – как бы защищаясь от его равнодушия, и не давая совсем потухнуть тусклому огоньку, чтобы им не стало совсем уж холодно вместе. Она рассказывает, как хочет жить в Калифорнии. И, может быть, этой полуулыбкой как бы удерживает свою веру, что с этим парнем еще не все потеряно, и он именно тот, кто увезет ее туда, в Калифорнию.
А я однажды увозил тебя в Калифорнию. Помнишь, мы взяли на прокат «понтиак» в Сан-Франциско и покатили на юг, вдоль океана? Где-то, кажется, в Санта-Монике, когда мы глубокой ночью, измотанные дорогой, заехали в городок, ты дернула меня за рукав: «Отель Калифорния»! Ты решила, что это тот самый, из песни, где «pink champagne on ice». Хотя отельчик оказался так себе, третий сорт, мы все-таки сняли номер. Но когда в постели в темноте на тебя заползла какая-то сороконожка, ты стала визжать и прыгать до потолка. Ты кричала, что эти сороконожки заползут тебе туда, куда… и ты родишь завтра пятиглазого мохнатого кузнечика! Остаток ночи пришлось досыпать в машине. Я подогнал ее к самой кромке пляжа, и там под шум волн мы уснули. А под утро был прилив, и когда я проснулся и открыл дверь, чтобы выйти размяться, вода стояла только сантиметра на два ниже порогов машины. Я не стал тебя будить – под утро ты так смешно спишь: пухлые губки вперед и тихонько выдыхаешь через них, как будто тушишь свечи. Я смотрел на тебя, слушал твое дыхание, рядом, везде плескала вода…
Клянусь, за всю жизнь мне не удавалось снять лучше номера, чем был этот салон «Понтиака»…
Я хотел сказать тебе, посмотри, какой у этой девушки макияж: прямо-таки холст, масло…. У меня есть постоянный мужчина, говорят эти напыщенные краски на ее лице. Кажется, она позаимствовала их из окружающей обстановки – разгоряченной, но искусственной.
То есть, это я так хотел сделать тебе комплимент. Потому что ты красилась всегда как-то неуловимо, небрежно, за одну минуту. И этих акварельных мазков было достаточно…. Но ты как всегда опаздываешь.
Потом… Потом мы надолго расстались с тобой, почти на три года. Где я только не был за это время…. В Канаде разыскивал пропавших японских туристов на окраине Ванкувера, там, где прямо от фуникулера начинается дикая лесная глушь, и бродят медведи. Японцы подумали, это просто продолжение Стэнли-парка, забрели слишком далеко, и медведица одним из них крепко закусила…. Потом мы, команда поисковиков, заливали бурбоном это зрелище в забегаловке, по дороге на Вистлер. Там обслуживал официант, который выиграл три миллиона в лотерею, но продолжал, как ни в чем ни бывало, ходить с этой кофейной колбой по залу: «Some more coffee for you, sir?» - будто с перепуга, и полгорода ездило просто на него поглазеть.
А как-то зимой, через год, меня потянуло на что-то ностальгически нашенское, и я оказался в той русско-турецкой бане, в Бруклине, где на втором этаже кабинки и вызываешь массажистку по фотоальбому. Там, оказалось, половина бывших наших, сбежавших на гастролях из какого-то театрального кордебалета. И я вызвал одну, потому что она была дьявольски похожа на тебя. Потом я до утра пил русскую водку в тамошнем буфете внизу. Так что, вдруг, получилось, даже слишком ностальгически…
Еще я видел, как морские котики вертят головами направо и налево по бесконечному океанскому горизонту, а дотошные биологи рассказали мне, что так они, котики, пытались столетиями выследить приближение охотника с отравленным копьем. И у них сформировалась первобытная базальная тревожность. Биологи писали об этом диссертации.
Но я не о том!
Кажется, я пропустил это копье, милая моя, и теперь непоправимо ранен. Поэтому сейчас здесь, сижу и жду тебя. Но ради чего? Ведь, спустя столько лет, у тебя, должно быть, совсем другая жизнь, и мне стоило бы просто уплыть обратно, в свои темные холодные воды.
И зачем я обманываю себя, что, вот, повстречаюсь с тобой, посмотрю на тебя, и все пройдет, рана сама затянется? А я смогу, как парусник, на полном ветру, разрезая грудью волны, плыть вперед, жмурясь от солнца…. Не знаю. Наверное, я опять безнадежно пытаюсь что-то исправить? Что-то из прошлого, что сделал не так. И если посмотреть, получается, что я слишком много сделал не так. У меня есть подозрение, как если и сейчас, в своем настоящем, я без конца все опять-таки делаю неправильно, не так – чтобы потом было что исправлять….
В центре зала какой-то юбилей. Судя по всему, во главе стола сидит виновник. Стол богато накрыт. Мужчина выложил руки на скатерть, оглядывает блюда. Так, словно они – украшения на его пальцах и запястьях – браслеты, перстни, кольца. И замечательно, что их может видеть весь ресторан. Молоденький парень, младший родственник, рассказывает пожилым, как он гоняет на байке. Те, при галстуках, в своих мышиных костюмах, подвыпили и слушают его снисходительно.
От выпитого видно, как именно они стареют: жизнь расползается с их лиц в разные стороны – морщинами, мешочками, темными пятнами, как стая пауков. Я вижу, как они высасывают из него молодость.
Пока человек молод, он вбирает жизнь, ее соки. Потом, с годами, в нем возникают трещинки, потертости, прорехи, как на старом костюме. И жизнь начинает потихоньку просачиваться прочь, покидать его.
Там же сидит беременная. Почти на каждом большом юбилее почему-то обязательно есть одна беременная – может, так жизнь пытается приноровить еще одно свое маленькое будущее начало к чьему-нибудь уже устоявшемуся расписанию? Женщина обернулась ко мне, всмотрелась, когда я вошел. И через мгновение ее взгляд опустился: беременным на последних месяцах трудно удерживать взгляд, плод тянет вниз. Молоденький родственник юбиляра взялся говорить тост. Очень неуместно - девочка на сцене начала танцевать стриптиз, и все смотрели на нее, а он вдруг встал с рюмкой. Его никто, конечно, не слушал, и он, сказав несколько слов, сел все так же с полной рюмкой. Видно было, что старики теперь присосались к другой молодости, не оторвешь….
Много чего делается вокруг - но это не так уж важно. Ведь я здесь, потому что понял одну вещь: я жил для тебя, моя дорогая!
Знаешь, я пил вина и выбирал блюда, чтобы запомнить для тебя нежнейшие. Перелистывал тысячу поэтов, чтобы читать тебе наизусть достойнейших. Прошел целый атлас дорог, чтобы уберечь тебя от скользких и глухих. Я ослеплялся светом и бродил во тьме, чтобы познать их суть, их тайну. И теперь я принес все это тебе.
Войди же!
Но ты, как всегда, опаздываешь….
Обсуждения Ты, как всегда, опаздываешь...