Уже вечерело. Бабка Алена целый день ковырялась во дворе со своим хозяйством. После холодного осеннего ветра, пронизывающего до костей, дома ей показалось еще теплее и уютней. Она сняла фуфайку, теплый клетчатый платок, резиновые сапоги, и надев мягкие домашние тапочки, присела возле истопленной печи на скамейку, покрытую домотканным разноцветным половичком. Облегченно вздохнула.
На дворе тоскливо шумел ветер, словно пытался разогнать темно-синие густые сумерки. Бились о стекло голые ветки яблонь, посаженные под окном.
— Клименчиха сегодня баню топила, приглашала мыться. Ромк, может сбегаешь, проведаешь, напарились они там, ай не, — попросила бабка Алена внука Ромку, рослого веснушчатого подростка. Он сидел за круглым столом у окна и увлеченно читал, видимо, интересную книгу. Иногда затаенно улыбался. Ромка с шести лет жил у бабки Алены, словно ни батьки, ни матки.
— Щас, дочитаю страницу, — не отрываясь от книги промямлил Ромка.
— Все читаешь. А уроки, поди, не выучил?
— Завтра воскресенье, еще выучу.
— Учителка жаловалась. Говорила несерьезно относишься к занятиям. А мог бы учиться на отлично.
Внук промолчал.
— Ну, давай, сбегай ужо, куды велено, — поторопила бабка Алена хлопца.
Через минуту — другую Ромка ушел, накинув на плечи бабкину фуфайку и сунув ноги в резиновые сапоги, стоявшие у порога.
Расшумевшийся за окном ветер навевал тоску. В последнее время все чаще стала томиться душа бабки Алены, все больше думалось о родном доме, о деревне Мартьяновке. Где вербы склонялись над крышами хат и угрюмо глядели в мартьяновскую речку Бучку, затаив в себе какое-то неведомое таинство. В прежние времена деревенские ребятишки собирались вечером под вербами, разжигали костер и рассказывали всякие небы-лицы о ведьмах, домовых. Страшновато было. Но виду старались не подавать. Рассказывали и сами удивлялись, как это ведьма по ночам превращалась в кошку, а днем принимала обличье человека. Казалось, черные тени верб, уползая от разгоревшегося костра во мрак деревенской тишины, тоже превращались в ведьм и те невидимо присутствовали рядом, прислушиваясь к рассказам.
Больше всего в пору детства бабки Алены мартьяновские ребятишки любили речку Бучку. Протекала она по низменности деревни, была неглубокая с илистым дном. Палящее солнце в летний день так и гнало искупаться. Чтобы было лучше плескаться в воде, дружной ватагой резали дерн и клали гатку. После купания сильно хотелось есть, а до заката солнца еще далеко, когда мать, возвратившись с сенокоса, позовет вечереть, достав из белой печи чугунок с протомившимися щами или вкусно пахнущей кашей. Утоля-ли голод спелыми вишнями, зреющими в садах, яблоками-скороспелками. А то мчались пыльной горячей дорогой за деревню, собирать по пологим буграм землянику и щавель. Заодно рвали попадавшиеся васильки, с синевой которых можно сравнить, разве только, само небо, раскинувшееся бездонным шатром над детскими головами. Плели из васильков венки, украшали ими свои белобрысые головы и опять к речке. Пропадали там целыми днями. Бывало, до того увлекались купанием, что забывали наказ родителей, отправлявшихся на сенокос: воды с речки для огорода наносить, травы для гусей нарвать, се-чень для них к вечеру приготовить.
В детстве бабке Алене больше нравилось, когда поспевали в их саду груши спа-совки. Мама собирала спелые желтые плоды, клала на противень и ставила в печь сушиться. Тогда дома стоял пряный сладкий запах млеющих в духу груш. В Мартьяновке еще жива ее совсем старая мать. Порой хотелось все кинуть и птицей полететь к деревянной покосившейся хате с соломенной крышей, к вербам, к церкви на заветном бугре. Туда, где прошли молодые годы, где мечталось под вербами светло и беззаботно. Чем глубже старость, тем сильнее усиливалось желание видеть милые дорогие места. На родной земле и воздух сладок. Добрая земля предков примет и простит, даст новые крылья, силы даст, развеет по полю тоску, гнетущую и отнимающую все силы. Да тут еще недавно из Мартьяновки письмо пришло. Писал ее брат Иван, закоренелый деревенский мужик, всю жизнь проживший в родном селе. Вообще-то он ей редко писал. Получив от него конверт, бабка Алена даже насторожилась — может с матерью что. Но письмо тревоги не вызывало. Иван писал как праздновали “Троицу”, как собралась вся родня по старинке в избенке матери.
Престольный православный праздник “Троица” был любимым праздником у мартьяновцев. Бабка Алена помнила как раньше весело справляли этот его в деревне. В хатах развешивали “май” — зеленые ветки липы, образа и рамки с семейными фотографиями, украшали свежими вышитыми узорами белые рушники, а на чисто вымытый некрашеный пол бросали болотную траву явор. Светло становилось на душе и празднично от запаха явора, липовых веток и белых чуть подголубленных рушников. На троицкие праздники ( гуляли не один день и не два, а три и больше) в деревню съезжались гости со всей окрестности. Запрягали в повозки лошадей, одевались попраздничному. Бабы украшали грудь блестящими стеклянными бусами в несколько рядов и облачались в яркие широкие саяны, а мужики скромно в черный суконный пиджак, белую рубаху и хромовые сапоги. Брали свою гармонь и отправлялись на гулянку.
Гостей потчевали вишневой наливкой, свежей жареной рыбой, завезенной в деревенскую лавку накануне праздника, холодцом из свинины, домашними запашистыми колбасами, солеными грибочками, оставшимися от зимы, мясом с картошкой, тушеным в русской белой печи, пирожками да ватрушками.
Танцевала и пела в эти дни вся деревня. Излюбленным местом веселья у мартьяновцев был бугор, где шумели вековые вербы и покоилась старая, бездействующая церковь. Видно повелось со старины, когда к этому месту шли люди со всей округи молиться Богу по святым праздникам.
Но жизнь идет, времена меняются. Мартьяновского попа вместе с семьей выслали в Сибирь на поселение. А бугор стоит. Шумят на нем вековые вербы, баюкая матушку церковь грустным напевом о днях прошедших. Порой их шум вызывал страх в ненастную погоду, словно это не вербы шумят, а черти бесятся в церкви. А порой чудился глухой колокольный звон и хор певчих. Но по праздникам бугор преображался. Пестрел яркими одеждами веселой разгулявшейся толпы, танцующей и поющей под гармонь. Молодые девки так отплясывали, что аж щеки горели и полные груди ходили ходуном.
“Ой, спасибо, гармонист,
За игру игручую,
Приходи под утро есть
Картошку рассыпучую”
Озорной звонкий голос Клавки Хабуновой знала вся деревня. Первая плясунья и певунья. Встряхнет бывало золотистыми кудрями, обрамляющими круглое девичье лицо, поведет гордо плечами и пошла по кругу танцевать. Принаряженные бабки стоят в стороне, шушукаются.
“Робить дак не прибить, а танцевать хороша девка”.
Пройдя круга два дробью под гармонь, Клавка вдруг остановится около одного из красавцев парней, притопнет лихо:
“Кавалер, кавалер,
Покажи-ка мне пример,
Не покажешь мне пример,
Значит ты не кавалер”
А кавалер, сын Макеишны, Васька, вихрастый да ладный не из робкого десятка. Что работать, что веселиться. Руки в боки “ох-ох” “ох-ох”. Вокруг Клавки то в присядку, то таким манером, то этаким. Чудно выпятив грудь, похлопает по ней, и пошел чечетку откаблучивать. Голос басистый, ровный.
“Меня милка провожала
и растрогала до слез,
Целовала, целовала
Не меня, а паровоз”.
Вся толпа, словно завороженная следит за плясунами. Потом сменит гармонист басы на страдание, закружатся пары, замелькают разноцветные саяны баб.
“Ох, страдание лихое,
Болит сердце молодое”
Вырвется из хоровода танцующих томный женский голос.
Весело жили мартьяновцы и работали весело. Сейчас в деревне остались одни старики. Молодежь вся в город потянулась. Заколачивались окна хороших хат, со временем потихоньку зарастающих бурьяном. Жалко было смотреть как гибнет некогда многолюдное работающее селение. Продавались усадьбы совсем за малую цену.
Вот и брат бабки Алены писал ей, что в Мартьяновке можно купить хороший дом по дешевке. С садом, огородом и баней, настоящей русской, в той бане попаришься и всю хворь, как ветром сдует. После такого письма задумалась серьезно бабка Алена о покупке дома в родной деревне. Всю жизнь она мечтала иметь свой дом. Ей до смерти надоело житье-бытье в доме-бараке. Двор общий, сарай для скота общий, только и разделяют перегородки. Слава богу, скотина не общая. Бабка любила во дворе своем порядок. Но за всеми не углядишь и отгородиться не отгородишься. Как-то здешний тракторист на совхозном тракторе проехал по двору, искорежил гусеницами всю землю. Бабка Алена глянула, всплеснула руками. После этого случая она решила загородить свой двор штакетником. Загородила всем на беду. Раньше за водой бегали прямиком, а тут надо было круг делать. Туалет на улице один на всех, кому охота обходить. Смехота одна. Забор долго не простоял, надоел соседям и они стали шикать на старуху. Пришлось разобрать, оставив небольшую загородку у окна, чтобы посаженные ею же яблоньки не ломал вся-кий прохожий. Тут уж никто не перечил.
После войны дощатые дома-бараки в совхозе Луговище строили для переселенцев. Места были благодатные. Разводили хорошую породу коров черно-белой масти. Пастухов, доярок, скотников не хватало. Вербовали людей обживать бывшую немецкую землю, и жилье строили по быстрому. Строили как-то чудно, на отшибе от совхоза. Впрочем, что здесь чудного — поближе к коровам. Кругом поле, а среди поля дворы-бараки. Работа рядом. А если тебе захочется в магазин сбегать или фильм интересный в клубе посмотреть, ничего, сбегаешь за пять километров после работы. Хочешь жить, умей вертеться. Фонари на столбах здесь не висели. По непролазной грязи в безлунную темень люди ходили с карманными фонариками. Живя в таких скотских условиях, человек диву давался, как он сам скотиной не стал.
Еще молодыми завербовались бабка Алена с дедом Емельяном. Захотелось новой жизни. Деда Емельяна уже не стало. Помер в здешних местах. А незадолго до смерти все собирался перебраться, в Мартьяновку да так бедолаге не пришлось дотянуться до родных мест.
Сидела старая у печи, а воспоминания, как помятые цветы все теребили душу.
Вспомнился и тот погожий день когда она покрыла новым платком уже начинающие седеть волосы, сложила в сумку печенье, шанежки, сваренные вкрутую яички, порезанное ломтиками сало, хлеб и пошла на кладбище. По пути заглянула к своей старой приятельнице Клименчихе, бойкой и разговорчивой старухе. Детей у нее не было, жила вдвоем с Федором.
— А-а, эт ты, Ален, здравствуй. Проходь, я скоро. Кыш, пошли, голодные носи-тесь тута, — махала Клименчиха кнутом на чужих соседских кур.
Бабка Алена пристроилась на бревно, валявшееся во дворе, не распиленное еще с прошлого лета.
— Да я ненадолго, — сказала она.
— Нюр, Федя-то уже начал косить, ай нет? — спросила потом после небольшого молчания.
— Да вчерась трохи покашивал, — ответила Клименчиха.
— А я решила не косить.
— Ты что, Лен? — удивилась старая.
— Решила я, Нюра, продавать корову и все свое хозяйство.
Клименчиха чуть не остолбенела от этих слов. Столько лет жить в этих краях, наживать добро, хозяйство и вдруг — все продать.
— Ты, что Лен, умом тронулась на старости, — вымолвила она наконец.
— Нет, Нюра, не тронулась я, корову держать у меня уже сил нет. Это тебе Федя твой еще накосит, а мне уже некому. Уезжать я собираюсь, — сказала бабка Алена.
— Уезжа-ать, — не переставая удивляться протянула Клименчиха. — Эт куды ж тебя понесет на старости лет?
— Из Мартьяновки мне пишут, что дом хороший можно купить недорого. А не куплю, дак с матерью буду доживать в старой хате, — объяснила она ей.
Потом собираясь уходить сказала неторопливо:
— Пойду я, Нюра.
— Что так скоро? Оставайся, поговорим. Нечасто заходишь-то, — уговаривала Клименчиха бабку Алену. — Я тут петуха зарубила, щи сготовила. Эх-м, наваристые получились, — аппетитно причмокивала старая. — Петуха-то моего помнишь, что на всех кидался. Жалко было. Да ведь че учудил окаянный: на днесь к двухлетней Оксанке при-цепился, чуть глаза не выклюнул. Та кричит на весь двор, лица на бедняжке нету. Я думала, что стряслось, ан-то петух за ею по двору бегаить. Ну, я тут его и заловила. Хватить, думаю, людей пужать.
— Да я хотела на кладбище сходить. Могилку Емельяна проведать. Цветы там недавно посадила бархотки. Принялись али нет, — тихо сказала бабка Алена, выслушав старуху.
Клименчиха помолчала, подперев сухощавой рукой морщинистое лицо.
— Ладно, не стану тебя отговаривать, иди к своему Емельяну, может че скажет. . .
Кладбище в Луговищах было маленькое, заросшее деревьями и кустами сирени. Неподалеку от проезжей дороги, среди раздольного поля оно было похоже на крохотный зеленый островок. Островок усопших. Если одному пойти туда, на душе становится сумно и жутко.
С тех пор, как бабка Алена похоронила мужа, она на это кладбище приходила, словно к себе домой. Посидит у могилки, поговорит с дедом. Расскажет ему о своей жиз-ни, пожалуется, как тяжело одной. Поговорит с и, вроде, легче на душе. В этот раз она вырвала на могилке, уже успевшую подняться траву.
— И откуда только ползет, — ворчала она, бросая за ограду кладбища стебли сорняка. Цветы бархотки принялись, но не все. Она взрыхлила землю, полила цветочки принесенной в банке водой. Потом отряхивая от земли руки сказала:
— Ну вот дед, теперь и у тебя цветы будут расти. Она присела на грубо сколо-ченную лавочку у могилы.
На кладбище царила тишина, только летний ветерок еле-еле перешептывался листьями кладбищенских деревьев и буйных кустов сирени. А там, за оградой — простор зреющих полей, синева небесной выси и воздух, прозрачный, чистый, свежий. Вдохнешь глоток — жить хочется.
Бабка Алена достала из кармана ситцевого платья платочек и стала протирать фо-тографию мужа на памятнике.
— Лежишь тут в сырой земельке, а и видеть не видишь и слышать не слышишь, как поет над тобой высь небесная. — у старухи навернулись слезы. — А как уеду совсем из этих краев, кто к тебе придет, кто поговорит с тобой, кто могилку твою приберет.
Старая даже не заметила, как тем же платочком стала вытирать заплаканные глаза. С кладбища она возвращалась какая-то осунувшаяся с озабоченным лицом.
Беспрерывно шумевший на улице ветер вырвал из тьмы лай собаки, прервав мысли бабки Алены.
— Вот запропастился, самой надо было идти, — забеспокоилась бабка.
Но в это время послышалось радостное повизгивание Рябчика, дворового пса, и в хату вошел Ромка.
— Ну, что там? — спросила у раздевавшегося внука бабка Алена.
— Дядь Федя еще парится, а после него можно идти,
Он снова уселся за книгу и подперев рукой голову со взъерошенными волосами, погрузился в чтение.
Монотонно тикали на столе часы: тик-так, тик-так. Из под желтого абажура лился свет на кровать со взбитыми пуховиками в белых кружевах, на Ромку в длинном не по росту свитере, на разомлевшее от теплой печи лицо бабки Алены, на ее крепкие натруженные руки.
За окном шумел и шумел ветер.
— Была б своя баня, вытопил когда душа пожелает, а тут надо приноравливаться к людям. Покеда пойду чай поставлю. Заварим липой. После баньки попьем горяченького, — смачно причмокивая и поднимаясь со скамейки у теплой печи сказала старуха и пошла на кухню.
Весной, когда пахнуло молодой зеленью, бабка Алена продала свою корову и все хозяйство, нажитое за двадцать пять лет в Луговище. Буренку-кормилицу отдала во чужу деревню. После люди рассказывали что корова убегала к старой хозяйке два раза. Но бабки Алены уже не было. Уехала из этих краев. Говорили, у коровы слезы текли из глаз. О бабке Алене напоминали только кудрявые яблоньки да обветренный с годами деревянный штакетник у окна барачного общежития.
На дворе тоскливо шумел ветер, словно пытался разогнать темно-синие густые сумерки. Бились о стекло голые ветки яблонь, посаженные под окном.
— Клименчиха сегодня баню топила, приглашала мыться. Ромк, может сбегаешь, проведаешь, напарились они там, ай не, — попросила бабка Алена внука Ромку, рослого веснушчатого подростка. Он сидел за круглым столом у окна и увлеченно читал, видимо, интересную книгу. Иногда затаенно улыбался. Ромка с шести лет жил у бабки Алены, словно ни батьки, ни матки.
— Щас, дочитаю страницу, — не отрываясь от книги промямлил Ромка.
— Все читаешь. А уроки, поди, не выучил?
— Завтра воскресенье, еще выучу.
— Учителка жаловалась. Говорила несерьезно относишься к занятиям. А мог бы учиться на отлично.
Внук промолчал.
— Ну, давай, сбегай ужо, куды велено, — поторопила бабка Алена хлопца.
Через минуту — другую Ромка ушел, накинув на плечи бабкину фуфайку и сунув ноги в резиновые сапоги, стоявшие у порога.
Расшумевшийся за окном ветер навевал тоску. В последнее время все чаще стала томиться душа бабки Алены, все больше думалось о родном доме, о деревне Мартьяновке. Где вербы склонялись над крышами хат и угрюмо глядели в мартьяновскую речку Бучку, затаив в себе какое-то неведомое таинство. В прежние времена деревенские ребятишки собирались вечером под вербами, разжигали костер и рассказывали всякие небы-лицы о ведьмах, домовых. Страшновато было. Но виду старались не подавать. Рассказывали и сами удивлялись, как это ведьма по ночам превращалась в кошку, а днем принимала обличье человека. Казалось, черные тени верб, уползая от разгоревшегося костра во мрак деревенской тишины, тоже превращались в ведьм и те невидимо присутствовали рядом, прислушиваясь к рассказам.
Больше всего в пору детства бабки Алены мартьяновские ребятишки любили речку Бучку. Протекала она по низменности деревни, была неглубокая с илистым дном. Палящее солнце в летний день так и гнало искупаться. Чтобы было лучше плескаться в воде, дружной ватагой резали дерн и клали гатку. После купания сильно хотелось есть, а до заката солнца еще далеко, когда мать, возвратившись с сенокоса, позовет вечереть, достав из белой печи чугунок с протомившимися щами или вкусно пахнущей кашей. Утоля-ли голод спелыми вишнями, зреющими в садах, яблоками-скороспелками. А то мчались пыльной горячей дорогой за деревню, собирать по пологим буграм землянику и щавель. Заодно рвали попадавшиеся васильки, с синевой которых можно сравнить, разве только, само небо, раскинувшееся бездонным шатром над детскими головами. Плели из васильков венки, украшали ими свои белобрысые головы и опять к речке. Пропадали там целыми днями. Бывало, до того увлекались купанием, что забывали наказ родителей, отправлявшихся на сенокос: воды с речки для огорода наносить, травы для гусей нарвать, се-чень для них к вечеру приготовить.
В детстве бабке Алене больше нравилось, когда поспевали в их саду груши спа-совки. Мама собирала спелые желтые плоды, клала на противень и ставила в печь сушиться. Тогда дома стоял пряный сладкий запах млеющих в духу груш. В Мартьяновке еще жива ее совсем старая мать. Порой хотелось все кинуть и птицей полететь к деревянной покосившейся хате с соломенной крышей, к вербам, к церкви на заветном бугре. Туда, где прошли молодые годы, где мечталось под вербами светло и беззаботно. Чем глубже старость, тем сильнее усиливалось желание видеть милые дорогие места. На родной земле и воздух сладок. Добрая земля предков примет и простит, даст новые крылья, силы даст, развеет по полю тоску, гнетущую и отнимающую все силы. Да тут еще недавно из Мартьяновки письмо пришло. Писал ее брат Иван, закоренелый деревенский мужик, всю жизнь проживший в родном селе. Вообще-то он ей редко писал. Получив от него конверт, бабка Алена даже насторожилась — может с матерью что. Но письмо тревоги не вызывало. Иван писал как праздновали “Троицу”, как собралась вся родня по старинке в избенке матери.
Престольный православный праздник “Троица” был любимым праздником у мартьяновцев. Бабка Алена помнила как раньше весело справляли этот его в деревне. В хатах развешивали “май” — зеленые ветки липы, образа и рамки с семейными фотографиями, украшали свежими вышитыми узорами белые рушники, а на чисто вымытый некрашеный пол бросали болотную траву явор. Светло становилось на душе и празднично от запаха явора, липовых веток и белых чуть подголубленных рушников. На троицкие праздники ( гуляли не один день и не два, а три и больше) в деревню съезжались гости со всей окрестности. Запрягали в повозки лошадей, одевались попраздничному. Бабы украшали грудь блестящими стеклянными бусами в несколько рядов и облачались в яркие широкие саяны, а мужики скромно в черный суконный пиджак, белую рубаху и хромовые сапоги. Брали свою гармонь и отправлялись на гулянку.
Гостей потчевали вишневой наливкой, свежей жареной рыбой, завезенной в деревенскую лавку накануне праздника, холодцом из свинины, домашними запашистыми колбасами, солеными грибочками, оставшимися от зимы, мясом с картошкой, тушеным в русской белой печи, пирожками да ватрушками.
Танцевала и пела в эти дни вся деревня. Излюбленным местом веселья у мартьяновцев был бугор, где шумели вековые вербы и покоилась старая, бездействующая церковь. Видно повелось со старины, когда к этому месту шли люди со всей округи молиться Богу по святым праздникам.
Но жизнь идет, времена меняются. Мартьяновского попа вместе с семьей выслали в Сибирь на поселение. А бугор стоит. Шумят на нем вековые вербы, баюкая матушку церковь грустным напевом о днях прошедших. Порой их шум вызывал страх в ненастную погоду, словно это не вербы шумят, а черти бесятся в церкви. А порой чудился глухой колокольный звон и хор певчих. Но по праздникам бугор преображался. Пестрел яркими одеждами веселой разгулявшейся толпы, танцующей и поющей под гармонь. Молодые девки так отплясывали, что аж щеки горели и полные груди ходили ходуном.
“Ой, спасибо, гармонист,
За игру игручую,
Приходи под утро есть
Картошку рассыпучую”
Озорной звонкий голос Клавки Хабуновой знала вся деревня. Первая плясунья и певунья. Встряхнет бывало золотистыми кудрями, обрамляющими круглое девичье лицо, поведет гордо плечами и пошла по кругу танцевать. Принаряженные бабки стоят в стороне, шушукаются.
“Робить дак не прибить, а танцевать хороша девка”.
Пройдя круга два дробью под гармонь, Клавка вдруг остановится около одного из красавцев парней, притопнет лихо:
“Кавалер, кавалер,
Покажи-ка мне пример,
Не покажешь мне пример,
Значит ты не кавалер”
А кавалер, сын Макеишны, Васька, вихрастый да ладный не из робкого десятка. Что работать, что веселиться. Руки в боки “ох-ох” “ох-ох”. Вокруг Клавки то в присядку, то таким манером, то этаким. Чудно выпятив грудь, похлопает по ней, и пошел чечетку откаблучивать. Голос басистый, ровный.
“Меня милка провожала
и растрогала до слез,
Целовала, целовала
Не меня, а паровоз”.
Вся толпа, словно завороженная следит за плясунами. Потом сменит гармонист басы на страдание, закружатся пары, замелькают разноцветные саяны баб.
“Ох, страдание лихое,
Болит сердце молодое”
Вырвется из хоровода танцующих томный женский голос.
Весело жили мартьяновцы и работали весело. Сейчас в деревне остались одни старики. Молодежь вся в город потянулась. Заколачивались окна хороших хат, со временем потихоньку зарастающих бурьяном. Жалко было смотреть как гибнет некогда многолюдное работающее селение. Продавались усадьбы совсем за малую цену.
Вот и брат бабки Алены писал ей, что в Мартьяновке можно купить хороший дом по дешевке. С садом, огородом и баней, настоящей русской, в той бане попаришься и всю хворь, как ветром сдует. После такого письма задумалась серьезно бабка Алена о покупке дома в родной деревне. Всю жизнь она мечтала иметь свой дом. Ей до смерти надоело житье-бытье в доме-бараке. Двор общий, сарай для скота общий, только и разделяют перегородки. Слава богу, скотина не общая. Бабка любила во дворе своем порядок. Но за всеми не углядишь и отгородиться не отгородишься. Как-то здешний тракторист на совхозном тракторе проехал по двору, искорежил гусеницами всю землю. Бабка Алена глянула, всплеснула руками. После этого случая она решила загородить свой двор штакетником. Загородила всем на беду. Раньше за водой бегали прямиком, а тут надо было круг делать. Туалет на улице один на всех, кому охота обходить. Смехота одна. Забор долго не простоял, надоел соседям и они стали шикать на старуху. Пришлось разобрать, оставив небольшую загородку у окна, чтобы посаженные ею же яблоньки не ломал вся-кий прохожий. Тут уж никто не перечил.
После войны дощатые дома-бараки в совхозе Луговище строили для переселенцев. Места были благодатные. Разводили хорошую породу коров черно-белой масти. Пастухов, доярок, скотников не хватало. Вербовали людей обживать бывшую немецкую землю, и жилье строили по быстрому. Строили как-то чудно, на отшибе от совхоза. Впрочем, что здесь чудного — поближе к коровам. Кругом поле, а среди поля дворы-бараки. Работа рядом. А если тебе захочется в магазин сбегать или фильм интересный в клубе посмотреть, ничего, сбегаешь за пять километров после работы. Хочешь жить, умей вертеться. Фонари на столбах здесь не висели. По непролазной грязи в безлунную темень люди ходили с карманными фонариками. Живя в таких скотских условиях, человек диву давался, как он сам скотиной не стал.
Еще молодыми завербовались бабка Алена с дедом Емельяном. Захотелось новой жизни. Деда Емельяна уже не стало. Помер в здешних местах. А незадолго до смерти все собирался перебраться, в Мартьяновку да так бедолаге не пришлось дотянуться до родных мест.
Сидела старая у печи, а воспоминания, как помятые цветы все теребили душу.
Вспомнился и тот погожий день когда она покрыла новым платком уже начинающие седеть волосы, сложила в сумку печенье, шанежки, сваренные вкрутую яички, порезанное ломтиками сало, хлеб и пошла на кладбище. По пути заглянула к своей старой приятельнице Клименчихе, бойкой и разговорчивой старухе. Детей у нее не было, жила вдвоем с Федором.
— А-а, эт ты, Ален, здравствуй. Проходь, я скоро. Кыш, пошли, голодные носи-тесь тута, — махала Клименчиха кнутом на чужих соседских кур.
Бабка Алена пристроилась на бревно, валявшееся во дворе, не распиленное еще с прошлого лета.
— Да я ненадолго, — сказала она.
— Нюр, Федя-то уже начал косить, ай нет? — спросила потом после небольшого молчания.
— Да вчерась трохи покашивал, — ответила Клименчиха.
— А я решила не косить.
— Ты что, Лен? — удивилась старая.
— Решила я, Нюра, продавать корову и все свое хозяйство.
Клименчиха чуть не остолбенела от этих слов. Столько лет жить в этих краях, наживать добро, хозяйство и вдруг — все продать.
— Ты, что Лен, умом тронулась на старости, — вымолвила она наконец.
— Нет, Нюра, не тронулась я, корову держать у меня уже сил нет. Это тебе Федя твой еще накосит, а мне уже некому. Уезжать я собираюсь, — сказала бабка Алена.
— Уезжа-ать, — не переставая удивляться протянула Клименчиха. — Эт куды ж тебя понесет на старости лет?
— Из Мартьяновки мне пишут, что дом хороший можно купить недорого. А не куплю, дак с матерью буду доживать в старой хате, — объяснила она ей.
Потом собираясь уходить сказала неторопливо:
— Пойду я, Нюра.
— Что так скоро? Оставайся, поговорим. Нечасто заходишь-то, — уговаривала Клименчиха бабку Алену. — Я тут петуха зарубила, щи сготовила. Эх-м, наваристые получились, — аппетитно причмокивала старая. — Петуха-то моего помнишь, что на всех кидался. Жалко было. Да ведь че учудил окаянный: на днесь к двухлетней Оксанке при-цепился, чуть глаза не выклюнул. Та кричит на весь двор, лица на бедняжке нету. Я думала, что стряслось, ан-то петух за ею по двору бегаить. Ну, я тут его и заловила. Хватить, думаю, людей пужать.
— Да я хотела на кладбище сходить. Могилку Емельяна проведать. Цветы там недавно посадила бархотки. Принялись али нет, — тихо сказала бабка Алена, выслушав старуху.
Клименчиха помолчала, подперев сухощавой рукой морщинистое лицо.
— Ладно, не стану тебя отговаривать, иди к своему Емельяну, может че скажет. . .
Кладбище в Луговищах было маленькое, заросшее деревьями и кустами сирени. Неподалеку от проезжей дороги, среди раздольного поля оно было похоже на крохотный зеленый островок. Островок усопших. Если одному пойти туда, на душе становится сумно и жутко.
С тех пор, как бабка Алена похоронила мужа, она на это кладбище приходила, словно к себе домой. Посидит у могилки, поговорит с дедом. Расскажет ему о своей жиз-ни, пожалуется, как тяжело одной. Поговорит с и, вроде, легче на душе. В этот раз она вырвала на могилке, уже успевшую подняться траву.
— И откуда только ползет, — ворчала она, бросая за ограду кладбища стебли сорняка. Цветы бархотки принялись, но не все. Она взрыхлила землю, полила цветочки принесенной в банке водой. Потом отряхивая от земли руки сказала:
— Ну вот дед, теперь и у тебя цветы будут расти. Она присела на грубо сколо-ченную лавочку у могилы.
На кладбище царила тишина, только летний ветерок еле-еле перешептывался листьями кладбищенских деревьев и буйных кустов сирени. А там, за оградой — простор зреющих полей, синева небесной выси и воздух, прозрачный, чистый, свежий. Вдохнешь глоток — жить хочется.
Бабка Алена достала из кармана ситцевого платья платочек и стала протирать фо-тографию мужа на памятнике.
— Лежишь тут в сырой земельке, а и видеть не видишь и слышать не слышишь, как поет над тобой высь небесная. — у старухи навернулись слезы. — А как уеду совсем из этих краев, кто к тебе придет, кто поговорит с тобой, кто могилку твою приберет.
Старая даже не заметила, как тем же платочком стала вытирать заплаканные глаза. С кладбища она возвращалась какая-то осунувшаяся с озабоченным лицом.
Беспрерывно шумевший на улице ветер вырвал из тьмы лай собаки, прервав мысли бабки Алены.
— Вот запропастился, самой надо было идти, — забеспокоилась бабка.
Но в это время послышалось радостное повизгивание Рябчика, дворового пса, и в хату вошел Ромка.
— Ну, что там? — спросила у раздевавшегося внука бабка Алена.
— Дядь Федя еще парится, а после него можно идти,
Он снова уселся за книгу и подперев рукой голову со взъерошенными волосами, погрузился в чтение.
Монотонно тикали на столе часы: тик-так, тик-так. Из под желтого абажура лился свет на кровать со взбитыми пуховиками в белых кружевах, на Ромку в длинном не по росту свитере, на разомлевшее от теплой печи лицо бабки Алены, на ее крепкие натруженные руки.
За окном шумел и шумел ветер.
— Была б своя баня, вытопил когда душа пожелает, а тут надо приноравливаться к людям. Покеда пойду чай поставлю. Заварим липой. После баньки попьем горяченького, — смачно причмокивая и поднимаясь со скамейки у теплой печи сказала старуха и пошла на кухню.
Весной, когда пахнуло молодой зеленью, бабка Алена продала свою корову и все хозяйство, нажитое за двадцать пять лет в Луговище. Буренку-кормилицу отдала во чужу деревню. После люди рассказывали что корова убегала к старой хозяйке два раза. Но бабки Алены уже не было. Уехала из этих краев. Говорили, у коровы слезы текли из глаз. О бабке Алене напоминали только кудрявые яблоньки да обветренный с годами деревянный штакетник у окна барачного общежития.
Обсуждения Там, где шумят вербы