7. Дед
«Как-то ночью сквозь крепкий сон без снов я ощутил лёгкое прикосновение. Я передёрнул ухом, открыл глаз и тут же вскинулся. Но, спросонья не вписавшись в габариты конуры, я так ударился, что чуть не разнёс её.
«Как-то ночью сквозь крепкий сон без снов я ощутил лёгкое прикосновение. Я передёрнул ухом, открыл глаз и тут же вскинулся. Но, спросонья не вписавшись в габариты конуры, я так ударился, что чуть не разнёс её.
Досадливо помотав башкой, спешно вылез наружу и потрусил к привычному для бесед месту у изгороди. Но там было пусто.
Видно, и вправду, Пёс Первый ушёл в свои древние времена насовсем.
Я сел на то место, где всегда сидел мой ночной собеседник, и так же, как он, стал вглядываться в тёмную полосу дальнего леса. Я даже ухом не повёл, когда со спины ко мне приблизился новый собачий призрак.
Может, и этого пса я придумал, не знаю. Да какая разница, как дошли до меня эти новые подробности, главное, второй призрак подхватил от первого яркую, живую и очень нужную мне цепочку видений нашего собачьего прошлого, не дал ей оборваться.
Теперь это был, похоже, мой Отец. Может, и не конкретно мой, а просто – Отец Всех Псов. Один на всех, кому не досталось.
И вот, что увидел и где побывал я, пока молча сидел рядом с ним в продолжении нескольких лунных ночей на этом, уже ставшем ритуальным, месте у изгороди…
У птиц две родины – север и юг, у человека четыре – ещё восток и запад. Оттуда, с запада, и поспела нежданная помощь Псу Первому, умиравшему от ран, голода и одиночества посреди безжизненного леса.
Сколько и каких веков пролетело в эту остановку споткнувшегося времени – неизвестно. И он ли это сам, или уже какой-нибудь его пра-пра-правнук вновь неудачливо заглядывает сейчас в тупик смерти, мне тоже неведомо. Я буду их всех называть одним именем - Пёс. В любом племени сакральными фигурами являются Первые и Последние в роде. Остальные обязаны подхватывать от предыдущего и передавать последующему. Эти же, - Первые и Последние, - начинают и завершают, и их значение неизмеримо ничем.
И вижу я, как Пёс лежит под сосенкой-ровесницей, покорный и безразличный к приближающемуся небытию. Уже нигде не чувствуя никакой боли и воспринимая всё, как предсмертный бред, он со странным, спокойным интересом скользит взглядом по туманным очертаниям необыкновенно красивой собаки, склонившейся над ним. Из её огромных глаз струится мягкий, но сильный и упрямый приказ: «Не умирай»…
И ещё я вижу, как беспрерывно бормочущая старушка накладывает на горящие раны распластанного на рогожке Пса прохладные зелёные листья. Как тихонько отворачивает она его запёкшиеся чёрной коростой губы и вливает сквозь намертво сцепленные клыки тёпленькую струйку ароматной пряной водички. Вместе с Псом я чувствую, как голова начинает сладко дурманиться, острый пульс боли постепенно сдаётся и отступает. Замедляясь и просачиваясь сквозь тело, боль опускается вниз, уходит глубоко под землю, туда, откуда вышла, и где ей и надлежит таиться до следующей беды.
Бабушка отходит в сторону и садится, отвернувшись спиной, у костра. Нервные всполохи его жёлто-красных огней дотягиваются до сидящей у шалаша фигуры той самой незнакомки, что приказала Псу жить. Теперь она, как терпеливая сиделка, заметившая взгляд больного, поднимается и, мягко, почти бесшумно ступая по опавшим сосновым иглам, приближается к Псу. Стоя рядом с ним и глядя куда-то поверх изуродованной головы, она позволяет ему вдоволь, как напиться, - насмотреться на себя, а потом опускает к нему голову и мягко, но властно произносит одними глазами: «Спи». Подчиниться ей хочется невыносимо, но ещё больше хочется, чтобы она снова и снова произносила это своё удивительное «спи»...
Следующее видение даже в чём-то смешное. Весь обмотанный бабушкиными льняными тряпочками-бинтами и оттого ужасно нелепый в их топорщащихся во все стороны узелках, Пёс, сопровождаемый своей красавицей-сиделкой, хромая и пошатываясь, обходит лагерь новопоселенцев. Он с изумлением разглядывает неведомого вида суровых бородатых мужчин и строгих осанистых женщин. Сейчас все они предельно заняты каждый – своим: трудное, хлопотное и нервное дело быстрого, но обстоятельного первообустройства на новом месте расписано на века, персонально и непреложно для всех и каждого. Потому, целиком поглощённые своими заботами, они еле скашивают глаза на ковыляющую мимо парочку. Спутница Пса, видно, вошла в роль сестры милосердия настолько, что невольно копирует его хромающую походку, чтоб взять на себя хоть часть боли.
Нутро этих новых пришлых людей наглухо закрыто для постороннего смотрителя. Только самый внимательный и дотошный глядельщик распознает за их непроницаемой оборонью простую и ясную человеческую душу, заметит в уголках их глаз след доброй улыбки. Собакам, не в пример человеку, это сделать проще простого, они лишь понимающе глянут друг на друга разок-другой, и обменяются скупыми комментариями.
Всех интересней и вкусней по запаху - маленькие пришельцы, дети. Их вначале выкатывается из-под телеги трое, - мальчики-погодки и тоненькая девчушка, но вот проклюнулся и высокий требовательный голосок четвёртой. Её статная мать тут же бросает, чем занималась, и, выпростав мягкий тёплый кулёк из подвешенной на крепкий сук зыбки, начинает кормить дитя. Молочная белизна её крупной тугой груди на мгновенье ослепляет Пса, а незримая струйка младенческого запаха сбивает и без того неровное его дыхание и перехватывает горло. Он замирает, не имея никаких сил двинуться с места. Мать и Пёс встречаются глазами. Он понимает, что это бессовестно, - вот так стоять и пялиться, но никак не может совладать с собой. Женщина улыбается одной щекой, а потом, застыдясь, отворачивается.
Почти у самой мочки носа, обдавая сухим жаром шерсти, мимо Пса скользит бок его спутницы. Оцепенение тут же опадает и он, извинительно и смущённо мотнув головой в спину кормящей матери, двигается дальше. Но и успевает услышать, как, клонясь к крохотному тельцу, мать негромко курлычет: «Ах, ты, моя красавица… балу-балу-балу…». Сладкий материнский лепет врезается в его память вместе с сумасшедшим парным запахом самóй этой «балу-балу-балу»…
Пёс вырвал себя из когтей смерти, чем, конечно, сильно обозлил её, и она отступила, шипя и угрожая ему непростым будущим. Но Псу уже было не до того: точно живой водой наполняла его новыми силами и новым здоровьем любовь его спасительницы, а навалившаяся затем охранно-охотничья служба вернула главный смысл собачьего существования. Перед моими глазами засверкал калейдоскоп ярких, сочных эпизодов охоты на лесную живность. Всякую - от глуповатой, но шустрой мелочи, до самых серьезных и опасных хозяев буреломов и чащ.
Я вижу, как измотанные, но бесконечно довольные удачливым походом за дичью, Пёс вместе с молодым хозяином, оба увешенные трофеями «под завязку», еле доплетают до нового бревенчатого сруба, поставленного под высоченной сосной.
Женщины уже хлопочут у огня. Пёс пропускает вперёд хозяина, потом сваливает и свою часть ноши, висевшую поперёк спины, а затем отходит в сторону. Как бы невзначай он приваливается ходящим ходуном боком к шершавой коре коричневого ствола сосны и уже совершенно без стеснения валится с ног на толстые пальцы её корней. Собрав остатки сил, забирает сухой пылающий язык в пасть, судорожно передыхает носом и замирает. Ответить хоть как-то на женские охи да ахи, и уж тем более послать им приветствие даже кончиком хвоста, нет никаких сил. Он просто плюёт на этикет и, морщась, смыкает красные воспалённые веки.
Но не тут то было.
На пригорок живо выкатывается табунок из шести клубков густой мохнатой шерсти с дюжиной восторженно блестящих бусин-глаз. Оглушительно тявкая в шесть своих маленьких глоток, они сходу атакуют «неприступную крепость» в виде измождённого тела своего отца и начинают яростно дербанить всё, что попадает под их шустрые лапы и в маленькие розовые пасти.
Пёс млеет и от полного бессилия и от такого же полного счастья. И ещё поверх всей этой кутерьмы со стороны костра звучит непередаваемый смех его главной любимицы, его выросшей «балу-балу-балу»…
Этим рассказом Отец Всех Псов, наверное, хотел научить меня выше всего на свете ценить каждую такую минуту абсолютного счастья.
Но в том-то и дело, что у меня этих минут, сначала, по возрасту, просто не было, а затем и не могло быть. Вообще».
8. МАЛЬЧИК
От окна я краем глаза увидел, как текст моего вступления к роману стал превращаться в Текст. Словно чёрный мохнатый паук, медленно перебирая строками-лапами, он соскользнул с длинной клетчатой страницы на недавно постеленную бабушкой клеёнку и замер, думаю, не в нерешительности, а в каком-то своём паучьем раздумье. Сколько мы оба оставались неподвижными до спасительного для меня проворота маминого ключа в дверном замке, не знаю. Я настолько оцепенел, что даже не зафиксировал своим взглядом тот момент, когда Текст вернулся на место. Столбняк медленно отпускал меня и я осторожно, но, как мне показалось, очень громко выдохнул. Теперь нужно было попытаться скосить глаза на рояль, где снова затикали электронные часы. Это далось мне нелегко, - страх оторвать глаза от страницы ещё цепко держал меня, - но я с усилием и, что называется «задним числом», вписал в свою память напротив слова «Текст» другое, окрашенное чёрным и серым, - «Паук», с пометкой «20 часов, 08 минут, 46 секунд»…
В какой-то момент мне страшно захотелось стать «ботаником». И я им стал. Но - как!
Я стал внедряться в аутизм и через семь месяцев возвёл вокруг себя такой забор, что…
Это всё мура. И времени не хочу терять теперь на рассказы об этом. Ну, стал и стал. Какая разница, - как. Главное, мне было отлично. От меня отступились сразу все. И это есть ещё одно мировое моё завоевание.
Через семьдесят девять лет, шесть месяцев, пять дней, пять часов и сорок девять секунд мой третий пра-правнучатый племянник, ползая в манеже, задержит свой любопытный взгляд на моём портрете на стене своего фамильного замка и скажет: «Гу!». И никто, кроме меня, его не поймёт. Мы обменяемся с ним хитрыми взглядами, стоимость которых вообще не поддаётся определению. Мир в этот момент двинется даже не в противоположную или какую иную сторону, а – вовнутрь. Начнётся отсчёт того, чего ждали, на что надеялись и во что, в конце концов, не верили ни Емельян Руджеро, ни Констанция Бортогофф, ни даже те, кто тщетно наделся за ними не последовать.
Спросите, откуда я всё это могу знать? С удовольствием отвечу: я приподнял жёлтый засохший листок, упавший с дерева, стоящего по пояс в сугробе, около вон той корчмы у дороги, и прочёл всё это по сухим прожилкам. Есть вопросы? То-то и оно.
В конце внутреннего времени в среде «ботаников» стали изредка появляться «философы». Они вызывали не меньшее раздражение.
Видно, и вправду, Пёс Первый ушёл в свои древние времена насовсем.
Я сел на то место, где всегда сидел мой ночной собеседник, и так же, как он, стал вглядываться в тёмную полосу дальнего леса. Я даже ухом не повёл, когда со спины ко мне приблизился новый собачий призрак.
Может, и этого пса я придумал, не знаю. Да какая разница, как дошли до меня эти новые подробности, главное, второй призрак подхватил от первого яркую, живую и очень нужную мне цепочку видений нашего собачьего прошлого, не дал ей оборваться.
Теперь это был, похоже, мой Отец. Может, и не конкретно мой, а просто – Отец Всех Псов. Один на всех, кому не досталось.
И вот, что увидел и где побывал я, пока молча сидел рядом с ним в продолжении нескольких лунных ночей на этом, уже ставшем ритуальным, месте у изгороди…
У птиц две родины – север и юг, у человека четыре – ещё восток и запад. Оттуда, с запада, и поспела нежданная помощь Псу Первому, умиравшему от ран, голода и одиночества посреди безжизненного леса.
Сколько и каких веков пролетело в эту остановку споткнувшегося времени – неизвестно. И он ли это сам, или уже какой-нибудь его пра-пра-правнук вновь неудачливо заглядывает сейчас в тупик смерти, мне тоже неведомо. Я буду их всех называть одним именем - Пёс. В любом племени сакральными фигурами являются Первые и Последние в роде. Остальные обязаны подхватывать от предыдущего и передавать последующему. Эти же, - Первые и Последние, - начинают и завершают, и их значение неизмеримо ничем.
И вижу я, как Пёс лежит под сосенкой-ровесницей, покорный и безразличный к приближающемуся небытию. Уже нигде не чувствуя никакой боли и воспринимая всё, как предсмертный бред, он со странным, спокойным интересом скользит взглядом по туманным очертаниям необыкновенно красивой собаки, склонившейся над ним. Из её огромных глаз струится мягкий, но сильный и упрямый приказ: «Не умирай»…
И ещё я вижу, как беспрерывно бормочущая старушка накладывает на горящие раны распластанного на рогожке Пса прохладные зелёные листья. Как тихонько отворачивает она его запёкшиеся чёрной коростой губы и вливает сквозь намертво сцепленные клыки тёпленькую струйку ароматной пряной водички. Вместе с Псом я чувствую, как голова начинает сладко дурманиться, острый пульс боли постепенно сдаётся и отступает. Замедляясь и просачиваясь сквозь тело, боль опускается вниз, уходит глубоко под землю, туда, откуда вышла, и где ей и надлежит таиться до следующей беды.
Бабушка отходит в сторону и садится, отвернувшись спиной, у костра. Нервные всполохи его жёлто-красных огней дотягиваются до сидящей у шалаша фигуры той самой незнакомки, что приказала Псу жить. Теперь она, как терпеливая сиделка, заметившая взгляд больного, поднимается и, мягко, почти бесшумно ступая по опавшим сосновым иглам, приближается к Псу. Стоя рядом с ним и глядя куда-то поверх изуродованной головы, она позволяет ему вдоволь, как напиться, - насмотреться на себя, а потом опускает к нему голову и мягко, но властно произносит одними глазами: «Спи». Подчиниться ей хочется невыносимо, но ещё больше хочется, чтобы она снова и снова произносила это своё удивительное «спи»...
Следующее видение даже в чём-то смешное. Весь обмотанный бабушкиными льняными тряпочками-бинтами и оттого ужасно нелепый в их топорщащихся во все стороны узелках, Пёс, сопровождаемый своей красавицей-сиделкой, хромая и пошатываясь, обходит лагерь новопоселенцев. Он с изумлением разглядывает неведомого вида суровых бородатых мужчин и строгих осанистых женщин. Сейчас все они предельно заняты каждый – своим: трудное, хлопотное и нервное дело быстрого, но обстоятельного первообустройства на новом месте расписано на века, персонально и непреложно для всех и каждого. Потому, целиком поглощённые своими заботами, они еле скашивают глаза на ковыляющую мимо парочку. Спутница Пса, видно, вошла в роль сестры милосердия настолько, что невольно копирует его хромающую походку, чтоб взять на себя хоть часть боли.
Нутро этих новых пришлых людей наглухо закрыто для постороннего смотрителя. Только самый внимательный и дотошный глядельщик распознает за их непроницаемой оборонью простую и ясную человеческую душу, заметит в уголках их глаз след доброй улыбки. Собакам, не в пример человеку, это сделать проще простого, они лишь понимающе глянут друг на друга разок-другой, и обменяются скупыми комментариями.
Всех интересней и вкусней по запаху - маленькие пришельцы, дети. Их вначале выкатывается из-под телеги трое, - мальчики-погодки и тоненькая девчушка, но вот проклюнулся и высокий требовательный голосок четвёртой. Её статная мать тут же бросает, чем занималась, и, выпростав мягкий тёплый кулёк из подвешенной на крепкий сук зыбки, начинает кормить дитя. Молочная белизна её крупной тугой груди на мгновенье ослепляет Пса, а незримая струйка младенческого запаха сбивает и без того неровное его дыхание и перехватывает горло. Он замирает, не имея никаких сил двинуться с места. Мать и Пёс встречаются глазами. Он понимает, что это бессовестно, - вот так стоять и пялиться, но никак не может совладать с собой. Женщина улыбается одной щекой, а потом, застыдясь, отворачивается.
Почти у самой мочки носа, обдавая сухим жаром шерсти, мимо Пса скользит бок его спутницы. Оцепенение тут же опадает и он, извинительно и смущённо мотнув головой в спину кормящей матери, двигается дальше. Но и успевает услышать, как, клонясь к крохотному тельцу, мать негромко курлычет: «Ах, ты, моя красавица… балу-балу-балу…». Сладкий материнский лепет врезается в его память вместе с сумасшедшим парным запахом самóй этой «балу-балу-балу»…
Пёс вырвал себя из когтей смерти, чем, конечно, сильно обозлил её, и она отступила, шипя и угрожая ему непростым будущим. Но Псу уже было не до того: точно живой водой наполняла его новыми силами и новым здоровьем любовь его спасительницы, а навалившаяся затем охранно-охотничья служба вернула главный смысл собачьего существования. Перед моими глазами засверкал калейдоскоп ярких, сочных эпизодов охоты на лесную живность. Всякую - от глуповатой, но шустрой мелочи, до самых серьезных и опасных хозяев буреломов и чащ.
Я вижу, как измотанные, но бесконечно довольные удачливым походом за дичью, Пёс вместе с молодым хозяином, оба увешенные трофеями «под завязку», еле доплетают до нового бревенчатого сруба, поставленного под высоченной сосной.
Женщины уже хлопочут у огня. Пёс пропускает вперёд хозяина, потом сваливает и свою часть ноши, висевшую поперёк спины, а затем отходит в сторону. Как бы невзначай он приваливается ходящим ходуном боком к шершавой коре коричневого ствола сосны и уже совершенно без стеснения валится с ног на толстые пальцы её корней. Собрав остатки сил, забирает сухой пылающий язык в пасть, судорожно передыхает носом и замирает. Ответить хоть как-то на женские охи да ахи, и уж тем более послать им приветствие даже кончиком хвоста, нет никаких сил. Он просто плюёт на этикет и, морщась, смыкает красные воспалённые веки.
Но не тут то было.
На пригорок живо выкатывается табунок из шести клубков густой мохнатой шерсти с дюжиной восторженно блестящих бусин-глаз. Оглушительно тявкая в шесть своих маленьких глоток, они сходу атакуют «неприступную крепость» в виде измождённого тела своего отца и начинают яростно дербанить всё, что попадает под их шустрые лапы и в маленькие розовые пасти.
Пёс млеет и от полного бессилия и от такого же полного счастья. И ещё поверх всей этой кутерьмы со стороны костра звучит непередаваемый смех его главной любимицы, его выросшей «балу-балу-балу»…
Этим рассказом Отец Всех Псов, наверное, хотел научить меня выше всего на свете ценить каждую такую минуту абсолютного счастья.
Но в том-то и дело, что у меня этих минут, сначала, по возрасту, просто не было, а затем и не могло быть. Вообще».
8. МАЛЬЧИК
От окна я краем глаза увидел, как текст моего вступления к роману стал превращаться в Текст. Словно чёрный мохнатый паук, медленно перебирая строками-лапами, он соскользнул с длинной клетчатой страницы на недавно постеленную бабушкой клеёнку и замер, думаю, не в нерешительности, а в каком-то своём паучьем раздумье. Сколько мы оба оставались неподвижными до спасительного для меня проворота маминого ключа в дверном замке, не знаю. Я настолько оцепенел, что даже не зафиксировал своим взглядом тот момент, когда Текст вернулся на место. Столбняк медленно отпускал меня и я осторожно, но, как мне показалось, очень громко выдохнул. Теперь нужно было попытаться скосить глаза на рояль, где снова затикали электронные часы. Это далось мне нелегко, - страх оторвать глаза от страницы ещё цепко держал меня, - но я с усилием и, что называется «задним числом», вписал в свою память напротив слова «Текст» другое, окрашенное чёрным и серым, - «Паук», с пометкой «20 часов, 08 минут, 46 секунд»…
В какой-то момент мне страшно захотелось стать «ботаником». И я им стал. Но - как!
Я стал внедряться в аутизм и через семь месяцев возвёл вокруг себя такой забор, что…
Это всё мура. И времени не хочу терять теперь на рассказы об этом. Ну, стал и стал. Какая разница, - как. Главное, мне было отлично. От меня отступились сразу все. И это есть ещё одно мировое моё завоевание.
Через семьдесят девять лет, шесть месяцев, пять дней, пять часов и сорок девять секунд мой третий пра-правнучатый племянник, ползая в манеже, задержит свой любопытный взгляд на моём портрете на стене своего фамильного замка и скажет: «Гу!». И никто, кроме меня, его не поймёт. Мы обменяемся с ним хитрыми взглядами, стоимость которых вообще не поддаётся определению. Мир в этот момент двинется даже не в противоположную или какую иную сторону, а – вовнутрь. Начнётся отсчёт того, чего ждали, на что надеялись и во что, в конце концов, не верили ни Емельян Руджеро, ни Констанция Бортогофф, ни даже те, кто тщетно наделся за ними не последовать.
Спросите, откуда я всё это могу знать? С удовольствием отвечу: я приподнял жёлтый засохший листок, упавший с дерева, стоящего по пояс в сугробе, около вон той корчмы у дороги, и прочёл всё это по сухим прожилкам. Есть вопросы? То-то и оно.
В конце внутреннего времени в среде «ботаников» стали изредка появляться «философы». Они вызывали не меньшее раздражение.
Обсуждения Семь псов у порога 3