5. Женщина
«Меня зовут Самбалу и я сирота. Мать моя умерла при родах, а отцов тогда вообще было мало, и мне не досталось.
Того же, от кого я родилась, я видела всего два раза, года в три, что ли; во всяком случае, я тогда уже сносно болтала.
«Меня зовут Самбалу и я сирота. Мать моя умерла при родах, а отцов тогда вообще было мало, и мне не досталось.
Того же, от кого я родилась, я видела всего два раза, года в три, что ли; во всяком случае, я тогда уже сносно болтала.
Родитель мой появился поздно вечером, перед самым отбоем, и я его увидела мельком, основную встречу отложили на завтра. Он показался мне очень маленьким, по сравнению с дядей Федей (кочегаром и сторожем), седым директором Львовым и очкастым врачом Петриковичем, эти трое наших первых в жизни мужчин были, как на подбор, долговязы и худы. А родитель оказался низеньким и пухлым. Меня это расстроило, я плакала ночью, не хотела такого.
Но, повторяю, так мне показалось вечером, а на следующий день он подарил мне новое имя. Случилось так. Он пришёл, конечно, не засветло, а уже ближе к полудню и, естественно, выпивши, - это уж как водится, - но в меру и находился в полном разуме, по моему тогдашнему толкованию. Забирая меня из интерната на «прогулку с папой», он всем нашим, кто толкался в раздевалке около меня, насовал в ладошки карамелек из своих карманов. Одно это уже сильно скостило его «вину» за малый рост и прочие внешние недостатки. Остальное наше замирение быстро устроила его улыбка, - такая, будто он долго сдерживал её, не пускал на своё хмурое бритое лицо, и вдруг не уследил за ней. Или просто сам не выдержал и широко-широко мне улыбнулся.
Мне.
Весь день мы гуляли с ним по городу от вокзала до главпочты, потом до закрытого зоопарка и обратно. И пока мы бродили этим маршрутом, он, конечно, несколько раз включал в него свои особые задержки, микроостановки, так называемые «спотыкáчики», во время которых «добавлял». Но не помногу, - входил, всё ж таки, в разумение: с кем, зачем и почему. Главным в нашем с ним общении был его бесконечный, но очень живописный рассказ о загадочной далёкой стране Шамбале, куда он сейчас как раз и направляется. Ну, не прямо сейчас, сегодня, а, скорее всего - завтра. Или там послезавтра, но, всё равно, «ка-ак только, та-ак сразу». Это его «только», видно, действительно случилось «сразу» после нашей прогулки по городу. То ли в ту же ночь, когда я чуть не рехнулась от затопивших меня впечатлений, то ли на страшный следующий день б е з отца… но эта Шамбала долго не рассусоливала и уволокла куда-то моего папку, как говорится, «с концами». Больше я отца не видела.
Написала и подумала, что вот такое «больше не видела» гораздо хуже и больнее, чем то первое, изначальное «не видела никогда», с которым я жила до этой единственной с ним встречи.
Глаза его запомнились: глубокие и бесстрашные. И ещё голос: сипло-хриплый, но бархатистый. И запах…
В ту пору среди старших по отношению к малым была в ходу шутка «показать Москву», довольно, кстати, болезненная, если у кого из малышни руки слабы. Но, когда кто-нибудь предлагал продемонстрировать столицу мне, я отвечала вопросам на вопрос: «А Сямбалу мозесь?». В переводе с моего шепелявого это означало: «А Шамбалу можешь показать?».
Я и сама настырно цеплялась ко всем в интернате с этой своей Сямбалой, будто хотела зацепиться памятью за исчезнувшего отца. Я не могла допустить, чтобы его роскошные суровые глаза безумца потерпели поражение в кровавых битвах с моими сиротскими обидами на него и жестокими несправедливыми проклятьями ему вслед. Он ни за что не мог пасть бесславной смертью, - это я держала в себе крепче крепкого.
И удержала. Имя Самбалу с тех пор прилепилось ко мне намертво. А отца моего теперь в подземельях моей памяти звали Мозес.
Не так, конечно, часто, как у других, но, всё-же, наступали и у меня проклятые моменты внутреннего раздрызга, вражды ко всему окружающему. И тогда возникал полный разлад с самой собой. Иссякал запас детдомовской прочности, предательская женская натура вытаскивала на свет самые запрещённые орудия борьбы с моей каменной волей, и весь мир шёл на меня в психическую атаку. Я страдала, и, глядя в своё старое зеркало и не глядя в него. Я отчаянно рыдала в мишкино плюшевое пузо, ложась спать за полчаса до будильника, но в безумной своей тоске, из последних сил держась за тающие сны, не хотела просыпаться по воскресеньям аж до обеда. Сны же в отместку терзали меня по своей полной гормональной программе, чередуя ночные ужасы самого изощрённого, но мало понятного насилия над моим телом, со слезливым новогодним счастьем под огромной ёлкой в рваном костюмчике кролика… Это длилось до тех пор, пока однажды я не увидела на морщинистом лице зеркала безумные глаза своего родителя. Я испугалась. Прямо в лицо мне оттуда дохнуло леденящей опасностью. Я просто не знала, что делать. Потоки крови бухали в голове, долбя кувалдой пульса по стенкам сосудов. Ещё немного, и я взорвалась бы…
Отрезала, к чёрту, косу. Взяла у Райки в тумбочке опасную бритву, которую она приготовила в подарок на 23-е брату, в деревню, и – полоснула по косе. Потом достала со дна чемодана ту самую тряпку, завернула в неё, что отрезала, и сховала в кармашек с резинкой. Села на кровать, стала ждать. Спиной почуяла, как батька мой снова к зеркалу подошёл, с той, конечно же, стороны. Видно сгонял, подзарядился в рюмочной и назад сюда, ко мне на разговор. Слышу, спиной слышу, хрип бархатный родителя моего: «Ну-с, что, - всё?! Всё, что ли? Больше не мозесь?!».
Э-э-эх!.. Как я подпрыгнула, ка-а-ак развернулась, да ка-а-ак крикнула ему, чёрту хитрому, туда – в зазеркальную его Шамбалу: «Мозем! Мо–зем! Ещё как мозем-то, Авва Мозэс, батюшка ты мой, Моисей Нилович!»…
Девчонки молодцы, удержали.
Потом, уже в глубоком девичестве, на моём пути бараном встал Канат Бодаев. Он работал трелёвочником на соседней с нашей общагой стройке, и был одним из самых безрассудных претендентов на мои чресла. Парень вознамерился, бедный, сразить меня бесценной записью «Лэт май пипл гоу» в исполнении несравненного Сэтчмо. Но - не рассчитал. Он врубил принесённую с собой «Яузу» на полный звук, и тут случилось нечто!
Как только в записи на плёнке дело дошло до хриплого “Go down, Moses...”, вулкан моей убитой памяти проснулся! Незабвенный музыкальный герой нашего времени Луис Батькович Армстронг протрубил для девицы Самбалу такую побудку, что рабочая молодёжь всех без исключения предприятий нашего городка полгода не меньше с неподдельным трепетом обсуждала эхо моего первого, такого долгожданного и такого оглушительного женского счастья, десятибалльным землетрясением прокатившегося по всей необъятной советской земле.
Правда, тогда это счастье называлось по-другому, если вообще называлось.
Иногда и нынче современная бездарная сексуально озабоченная реклама обращается за помощью к золотой трубе, золотому горлу великого Сэтчмо. На всю Россию-матушку тогда хрипит чернокожий Орфей свой Моисеев клич: «Пошли! Пошли, за мной, рабы чёртовы!..».
В эти секунды я чуть-чуть опускаю свои натянутые вожжи, закрываю сухие строгие глаза свои, и они где-то там, далеко-далеко за накрашенными веками, мокнут слезами, как лошади под дождём, и в душе становится, ей Богу, тепло!...
Про других не знаю, а меня мой Мозес вывел из моей пустыни …».
6. МАЛЬЧИК
Мой роман был тоже про собаку, но его начало отличалось от дедовского. Я начал там, где он хотел завершить. Я это понял из нескольких оборванных по краям фраз, набросанных отдельно в конце последней дедовской страницы. Я их подобрал, перенёс на свои листы и, почти сутки колдовал. И получилось так.
«Ночью за Самбалу пришла Смерть. Ещё засветло её тоскливое марево муторно кружилось, обкладывая, как туманом, наш взгорок. И как, только, чёрная тьма, поедая закат, докатилась от леса до наших ветхих ворот, Смерть безжалостно навалилась на них своим костистым плечом. Испуганные трухлявые доски боялись выдать себя хоть малым скрипом. Страх, стелившийся впереди Смерти, просачивался сквозь все щели во двор и ледяной коркой сковывал любую волю. Я прыгнул, было, от своей конуры в сторону крыльца, чтоб упредить, но она так меня шибанула о столб забора, что я, летя через весь двор, успел услышать только начало её шипенья: «Не суйся...», и увидел, как она заскользила к дому.
Когда я очухался, всё было кончено.
Все жили дальше.
Кроме Самбалу.
Зажав одеяло намертво в зубах, я волоком оттащил тело в лес. Воем, какого в себе не знал, созвал Семь Псов. Мы вырыли когтями яму, стащили туда Самбалу и стали грызть ближнюю лиственницу. К рассвету она, застонав, упала на берега могилы…
Мы и до первой метки не успели добраться, а уж лес обработал могилу, как положено».
Я написал это начало романа и дальше не знал, что делать. Эти шестнадцать строчек выпотрошили меня, казалось, уже навсегда. Я отошёл к моему спасительному окну. До сих пор не пойму, почему мне так это нравится, - смотреть в окно. Наверное, писательская черта. Я, кстати, и мыл его всегда с удовольствием, сразу, как мать или бабушка просили.
Сначала наглухо замазывал мыльными разводами весь наружный заоконный мир и даже ждал немного, чтоб мыло засохло. В этих грязных разводах я всегда что-то видел: какие-то лица, фигуры… иногда - людей, чаще – зверей… ну, как в облаках на летнем небе. Когда моя фантазия заканчивала расшифровку всех этих мыльных закорючек, я менял воду в жёлтом эмалированном тазике на чистую и, нанося на стекло набухшей тряпкой вертикальные потоки, смывал мыльную муть. Затем высушивал старым вафельным полотенцем стёкла и подоконник, а в самом конце ещё натирал до скрипа газетами. Тут я уже не таращил глаза, а щурился и до самого последнего момента работал почти вслепую, держа в поле зрения только оконный контур. Завершив весь процесс, вставал метрах в двух от нашего большого трёхстворчатого окна и резко распахивал глаза… За новорождённым стеклом сумасшедшими красками сверкала обновлённая картинка нашего двора, чистая, ясная и сказочно-хрустальная!.. Налюбовавшись, я отправлялся в этот ослепительный мир путешествовать и стремительно взрослеть в его окопах.
Своего ворона за окном я уже успел назвать к тому времени Враном Честного Определения, сокращённо – ВранЧО. Его война со свёртками на помойке велась изворотливо и изощрённо. Обе стороны закусили удила. Вранчо бесстрашно нападал, а свёртки в ответ возмущённо ёрзали. Кто их шевелил, не ясно, может быть, крысы, но свёртки не казались мёртвыми и побеждёнными, они таили в себе явную угрозу для Вранчо, и он в ответ был предельно внимателен и осторожен.
Но, повторяю, так мне показалось вечером, а на следующий день он подарил мне новое имя. Случилось так. Он пришёл, конечно, не засветло, а уже ближе к полудню и, естественно, выпивши, - это уж как водится, - но в меру и находился в полном разуме, по моему тогдашнему толкованию. Забирая меня из интерната на «прогулку с папой», он всем нашим, кто толкался в раздевалке около меня, насовал в ладошки карамелек из своих карманов. Одно это уже сильно скостило его «вину» за малый рост и прочие внешние недостатки. Остальное наше замирение быстро устроила его улыбка, - такая, будто он долго сдерживал её, не пускал на своё хмурое бритое лицо, и вдруг не уследил за ней. Или просто сам не выдержал и широко-широко мне улыбнулся.
Мне.
Весь день мы гуляли с ним по городу от вокзала до главпочты, потом до закрытого зоопарка и обратно. И пока мы бродили этим маршрутом, он, конечно, несколько раз включал в него свои особые задержки, микроостановки, так называемые «спотыкáчики», во время которых «добавлял». Но не помногу, - входил, всё ж таки, в разумение: с кем, зачем и почему. Главным в нашем с ним общении был его бесконечный, но очень живописный рассказ о загадочной далёкой стране Шамбале, куда он сейчас как раз и направляется. Ну, не прямо сейчас, сегодня, а, скорее всего - завтра. Или там послезавтра, но, всё равно, «ка-ак только, та-ак сразу». Это его «только», видно, действительно случилось «сразу» после нашей прогулки по городу. То ли в ту же ночь, когда я чуть не рехнулась от затопивших меня впечатлений, то ли на страшный следующий день б е з отца… но эта Шамбала долго не рассусоливала и уволокла куда-то моего папку, как говорится, «с концами». Больше я отца не видела.
Написала и подумала, что вот такое «больше не видела» гораздо хуже и больнее, чем то первое, изначальное «не видела никогда», с которым я жила до этой единственной с ним встречи.
Глаза его запомнились: глубокие и бесстрашные. И ещё голос: сипло-хриплый, но бархатистый. И запах…
В ту пору среди старших по отношению к малым была в ходу шутка «показать Москву», довольно, кстати, болезненная, если у кого из малышни руки слабы. Но, когда кто-нибудь предлагал продемонстрировать столицу мне, я отвечала вопросам на вопрос: «А Сямбалу мозесь?». В переводе с моего шепелявого это означало: «А Шамбалу можешь показать?».
Я и сама настырно цеплялась ко всем в интернате с этой своей Сямбалой, будто хотела зацепиться памятью за исчезнувшего отца. Я не могла допустить, чтобы его роскошные суровые глаза безумца потерпели поражение в кровавых битвах с моими сиротскими обидами на него и жестокими несправедливыми проклятьями ему вслед. Он ни за что не мог пасть бесславной смертью, - это я держала в себе крепче крепкого.
И удержала. Имя Самбалу с тех пор прилепилось ко мне намертво. А отца моего теперь в подземельях моей памяти звали Мозес.
Не так, конечно, часто, как у других, но, всё-же, наступали и у меня проклятые моменты внутреннего раздрызга, вражды ко всему окружающему. И тогда возникал полный разлад с самой собой. Иссякал запас детдомовской прочности, предательская женская натура вытаскивала на свет самые запрещённые орудия борьбы с моей каменной волей, и весь мир шёл на меня в психическую атаку. Я страдала, и, глядя в своё старое зеркало и не глядя в него. Я отчаянно рыдала в мишкино плюшевое пузо, ложась спать за полчаса до будильника, но в безумной своей тоске, из последних сил держась за тающие сны, не хотела просыпаться по воскресеньям аж до обеда. Сны же в отместку терзали меня по своей полной гормональной программе, чередуя ночные ужасы самого изощрённого, но мало понятного насилия над моим телом, со слезливым новогодним счастьем под огромной ёлкой в рваном костюмчике кролика… Это длилось до тех пор, пока однажды я не увидела на морщинистом лице зеркала безумные глаза своего родителя. Я испугалась. Прямо в лицо мне оттуда дохнуло леденящей опасностью. Я просто не знала, что делать. Потоки крови бухали в голове, долбя кувалдой пульса по стенкам сосудов. Ещё немного, и я взорвалась бы…
Отрезала, к чёрту, косу. Взяла у Райки в тумбочке опасную бритву, которую она приготовила в подарок на 23-е брату, в деревню, и – полоснула по косе. Потом достала со дна чемодана ту самую тряпку, завернула в неё, что отрезала, и сховала в кармашек с резинкой. Села на кровать, стала ждать. Спиной почуяла, как батька мой снова к зеркалу подошёл, с той, конечно же, стороны. Видно сгонял, подзарядился в рюмочной и назад сюда, ко мне на разговор. Слышу, спиной слышу, хрип бархатный родителя моего: «Ну-с, что, - всё?! Всё, что ли? Больше не мозесь?!».
Э-э-эх!.. Как я подпрыгнула, ка-а-ак развернулась, да ка-а-ак крикнула ему, чёрту хитрому, туда – в зазеркальную его Шамбалу: «Мозем! Мо–зем! Ещё как мозем-то, Авва Мозэс, батюшка ты мой, Моисей Нилович!»…
Девчонки молодцы, удержали.
Потом, уже в глубоком девичестве, на моём пути бараном встал Канат Бодаев. Он работал трелёвочником на соседней с нашей общагой стройке, и был одним из самых безрассудных претендентов на мои чресла. Парень вознамерился, бедный, сразить меня бесценной записью «Лэт май пипл гоу» в исполнении несравненного Сэтчмо. Но - не рассчитал. Он врубил принесённую с собой «Яузу» на полный звук, и тут случилось нечто!
Как только в записи на плёнке дело дошло до хриплого “Go down, Moses...”, вулкан моей убитой памяти проснулся! Незабвенный музыкальный герой нашего времени Луис Батькович Армстронг протрубил для девицы Самбалу такую побудку, что рабочая молодёжь всех без исключения предприятий нашего городка полгода не меньше с неподдельным трепетом обсуждала эхо моего первого, такого долгожданного и такого оглушительного женского счастья, десятибалльным землетрясением прокатившегося по всей необъятной советской земле.
Правда, тогда это счастье называлось по-другому, если вообще называлось.
Иногда и нынче современная бездарная сексуально озабоченная реклама обращается за помощью к золотой трубе, золотому горлу великого Сэтчмо. На всю Россию-матушку тогда хрипит чернокожий Орфей свой Моисеев клич: «Пошли! Пошли, за мной, рабы чёртовы!..».
В эти секунды я чуть-чуть опускаю свои натянутые вожжи, закрываю сухие строгие глаза свои, и они где-то там, далеко-далеко за накрашенными веками, мокнут слезами, как лошади под дождём, и в душе становится, ей Богу, тепло!...
Про других не знаю, а меня мой Мозес вывел из моей пустыни …».
6. МАЛЬЧИК
Мой роман был тоже про собаку, но его начало отличалось от дедовского. Я начал там, где он хотел завершить. Я это понял из нескольких оборванных по краям фраз, набросанных отдельно в конце последней дедовской страницы. Я их подобрал, перенёс на свои листы и, почти сутки колдовал. И получилось так.
«Ночью за Самбалу пришла Смерть. Ещё засветло её тоскливое марево муторно кружилось, обкладывая, как туманом, наш взгорок. И как, только, чёрная тьма, поедая закат, докатилась от леса до наших ветхих ворот, Смерть безжалостно навалилась на них своим костистым плечом. Испуганные трухлявые доски боялись выдать себя хоть малым скрипом. Страх, стелившийся впереди Смерти, просачивался сквозь все щели во двор и ледяной коркой сковывал любую волю. Я прыгнул, было, от своей конуры в сторону крыльца, чтоб упредить, но она так меня шибанула о столб забора, что я, летя через весь двор, успел услышать только начало её шипенья: «Не суйся...», и увидел, как она заскользила к дому.
Когда я очухался, всё было кончено.
Все жили дальше.
Кроме Самбалу.
Зажав одеяло намертво в зубах, я волоком оттащил тело в лес. Воем, какого в себе не знал, созвал Семь Псов. Мы вырыли когтями яму, стащили туда Самбалу и стали грызть ближнюю лиственницу. К рассвету она, застонав, упала на берега могилы…
Мы и до первой метки не успели добраться, а уж лес обработал могилу, как положено».
Я написал это начало романа и дальше не знал, что делать. Эти шестнадцать строчек выпотрошили меня, казалось, уже навсегда. Я отошёл к моему спасительному окну. До сих пор не пойму, почему мне так это нравится, - смотреть в окно. Наверное, писательская черта. Я, кстати, и мыл его всегда с удовольствием, сразу, как мать или бабушка просили.
Сначала наглухо замазывал мыльными разводами весь наружный заоконный мир и даже ждал немного, чтоб мыло засохло. В этих грязных разводах я всегда что-то видел: какие-то лица, фигуры… иногда - людей, чаще – зверей… ну, как в облаках на летнем небе. Когда моя фантазия заканчивала расшифровку всех этих мыльных закорючек, я менял воду в жёлтом эмалированном тазике на чистую и, нанося на стекло набухшей тряпкой вертикальные потоки, смывал мыльную муть. Затем высушивал старым вафельным полотенцем стёкла и подоконник, а в самом конце ещё натирал до скрипа газетами. Тут я уже не таращил глаза, а щурился и до самого последнего момента работал почти вслепую, держа в поле зрения только оконный контур. Завершив весь процесс, вставал метрах в двух от нашего большого трёхстворчатого окна и резко распахивал глаза… За новорождённым стеклом сумасшедшими красками сверкала обновлённая картинка нашего двора, чистая, ясная и сказочно-хрустальная!.. Налюбовавшись, я отправлялся в этот ослепительный мир путешествовать и стремительно взрослеть в его окопах.
Своего ворона за окном я уже успел назвать к тому времени Враном Честного Определения, сокращённо – ВранЧО. Его война со свёртками на помойке велась изворотливо и изощрённо. Обе стороны закусили удила. Вранчо бесстрашно нападал, а свёртки в ответ возмущённо ёрзали. Кто их шевелил, не ясно, может быть, крысы, но свёртки не казались мёртвыми и побеждёнными, они таили в себе явную угрозу для Вранчо, и он в ответ был предельно внимателен и осторожен.
Обсуждения Семь псов у порога 2