Тимка бежал по лавам, инстинктом понимая, что если отец и погонится за ним, то здесь он отстанет. Ему, пьяному, да еще ночью, лавы ни за что не пройти. Слишком узки дощечки, проложенные по столбикам запруды, перегораживающей Пскову, бог ведает с какой целью.
На той стороне лавы упираются в рыхлый известняк взгорка, а по нему над каменистым берегом прямо от крайней доски разбегаются вправо и влево хорошо набитые тропинки к двум крошечным улочкам, что нестройными рядами огоньков светятся поодаль. Названия улочек Тимка не помнил, хотя бывать на чужом берегу приходилось и не раз, и не два. В целом эти пустынные места Тимка знал неплохо. Летом он, считай каждый выходной, бегал через лавы с Генкой – лучшим другом всего на год постарше, зато, в отличие от хилой Тимкиной конструкции, упитанного, с литыми накачанными самой природой мышцами.
Над головой, по верху взгорка, черной жутью притаилось Немецкое кладбище. Днем ему и Генке бродить по кладбищу было совсем не страшно и даже интересно. Немцы хоронили своих богато. Справа от островерхой кирхи толпились надгробия, какие редко увидишь на скромных православных могилках. Самые красивые из них – коленопреклоненный мраморный ангел в человеческий рост, застывший в безмолвной молитве, резные по камню сундучки и заостренные карандашом башенки. За ангелом, в пятом ряду, рядом с неприметным надгробием из серого камня прятался в траве широкий прямоугольный цветник с готической вязью по-русски: «Придите ко мне страждущие… – одного или двух слов Тимка разобрать не сумел, – и я успокою вас». Евангелия Тимка не видел в глаза и надписи откровенно не понимал, но к этой семейной могилке подходить почему-то побаивался.
Две главные аллеи старого кладбища прямые и ухоженные. Одна (короткая) тянется от самой кирхи вдоль берега. Вторая, чуток подлиннее, наискосок от конца первой ведет к проселку, по которому (Тимка был абсолютно в этом уверен) на кладбище завозили мертвецов. Правду сказать, кладбище прилично заросло кустами бузины, акации, волчьей ягоды, рябины, жасмина и сирени, непостижимым образом сохраняющими под сенью вековых дубов траурный запах елки. Ночью, если смотреть со средины шаткого перехода через речку они черной ватой закрывают треть неба…
«Почему бы лавы не соорудить ниже по течению, по быкам плотины развалившейся мельницы? И родник там отменный. Мать ту воду смешивает с простоквашей и готовит окрошку – пальчики оближешь». Тимка в тысячный раз задавал себе этот вопрос и не находил ответа. Спросить у старожилов, что ютились в своих развалюхах по обеим сторонам от кладбища, Тимка по врожденной застенчивости не умел.
Зато он бегал с пацанами на лавы купаться! А еще (и об этом Тимка не рассказывал даже Генке) с запруды, выполняя просьбу матери, он бросал в речку слепых котят. Плакал, обжигая сердце сознанием несправедливости мира, и швырял со всей силы в самый водоворот, искренне надеясь, что умрут те котята быстро и без мучений. А сейчас, хоть самому в омут прыгай!
«Вот оно, то самое место!» Тимка остановился. Справа, черной пропастью тянула вода, и, ежели свалиться – будет с ручками. Слева, пенились говорливые буруны, и среди них тот самый, где котя…
От кладбища потянуло сыростью. Тимка представил себе несчастных котят, потом неясное сонмище мертвяков, что обрели вечный покой под одеялом из черной ваты, и к горлу снова подкатил тугой ком. Умирать не хотелось. Но и жить трусом, каким он себя показал сегодня, когда на кухню, тяжело скрипнув дверью, из тамбура сеней ввалился пьяный отец, – и того горше.
– Я трус, трус, трус! – сдавленно просипел Тимка, присаживаясь на корточки спиной к мерцающей черноте воды.
На мгновение Тимка представил, как его обволакивает податливая прохлада, щекотливо просачиваясь к разгоряченному бегом телу, мягко прижимает к осклизлым доскам, и он заглатывает пахнущую тиной глубину, а вода толчками проливается в него, до отказа наполняя желудок, потом с судорожным кашлем врывается в легкие, растворяя сознание и волю к жизни.
Так с ним однажды было, когда он неожиданно провалился в яму, купаясь у старой мельницы. Тимка вспомнил охвативший его ужас смерти! Самый ужасный ужас, выкативший глаза до боли в глазницах и стиснувший сердце холодным стальным обручем.… Представил себе… и содрогнулся. А язвительный до противности голос внутри тотчас подковырнул:
– Испугался? Алька зря тебя плавать учил? – Брата Тимка любил и гордился им за его силу и смелость. Любил, несмотря на обидное прозвище «Мышь», полученное от брата из-за треклятой серой школьной формы, что мать купила своему младшему по дешевке. Мышиную форму Тимка возненавидел от фланелевого воротничка до обшарпанных за лето ботинок.
– В школе, сыночка, форма не главное. Там успевай слушать во все глаза, смотреть во все уши, да думать не тем, на чем сидишь, – отшучивалась мама.
– Тебе смешно, а таскать мне! – бурчал Тимка в ответ на знакомую еще с наставлений брату материнскую прибаутку. – В музее по дешевке откопала, а мне таскай…
Каким-то дополнительным набором Альку месяц назад забрали в подводники. И военкому не было дела, что без Альки отец опять сорвется с катушек, а мать изведется вся. Она и так ходит черная - старуха старухой.
Два года назад.… Да, той зимой Альке как раз исполнилось шестнадцать, крепко поддатый отец полез с кулаками на мать… Алька только-только начал грызть подаренное соседкой яблоко, а он полез…
Тимка на всю жизнь запомнил Алькино побелевшее лицо и громкий «чмок», с которым крупная антоновка треснулась о морщинистый отцовский лоб. Белая перезрелая мякоть залепила бессмыслицу глаз, отец схватился руками за голову и, оседая на пол, простонал:
– Люси, мозги…
На другой день, дождавшись отцовского пробуждения, Алька такой же белый, подошел к его кровати с тяжелым гвоздодером в руках.
– В другой раз ударю вот этим! – сказал специально при матери. Потом повернулся и ушел к друзьям на улицу.
Отец поорал, повозмущался, но пьяным больше не приходил. Отрезало.
– Я трус, трус, трус! Правильно назвал Алька, Мышь я поганая! – Тимка заливисто шмыгнул носом. – Надо было его треснуть! Надо!
– Ти-и-ма!
– Что-о-о?! На отца-а-а!!! – не столько вскрик, сколько наполненный немым отчаянием взгляд матери куда-то за спину, крутанул отца в сторону младшего сына. Дубовая табуретка грохнулась ему под ноги и отскочила, больно ударив в колено. Охнув, отец обхватил колено пальцами, точно хотел вырвать боль вместе с коленной чашечкой и швырнуть ее в лицо сыну. – Убью, с-сучий потрох!
А за секунду до пьяной отцовской угрозы он, Тимка, понял, что ударить не сможет. Розовое пятно начинающейся лысины в обрамлении заметно поредевших волос качалось перед глазами, притягивая и, одновременно, отталкивая своей незащищенностью.
«Бей! Бей в лоб, он ничего не успеет с тобой сделать!» – кричало нечто внутри Тимки, когда отец повернулся. «Я не могу!» Судорога страха прокатилась морозной волной, и Тимка сдался.
– Я трус, трус, трус! Жалкий трус! Ну, вдарь меня! Вдарь! Вдарь! Вдарь!
Тимка опасливо оглядел темную полоску покинутого берега. Искаженная водкой маска, лишь отдаленно похожая на родной облик, гналась за ним по пятам. Уродливо обнаженный оскал, казалось, кровоточил сам и жаждал свежей крови. – Убью! Убью! Убью!
Тимка протер глаза враз запотевшими ладонями и еще пристальнее всмотрелся в берег. Черно, пусто и тихо. Ноги ощутимо затекли. Тимка привстал, но моментально опустился, гася нестерпимые колики под коленками. Сколько он просидел на корточках? Полчаса? Час?
«А, не все ли равно?» Возвращаться домой и боязно, и противно. Тимка переждал прилив щекотки под коленками, поднялся на ноги и медленно побрел к чужому берегу. «Я не трус! Я испугался. Да! Только это было потом! А когда замахнулся, это было другое.… Было, как тогда!..»
Широкие ступени Троицкого собора сужались на уровне второго этажа. Тимка, медленно переступая вдруг отяжелевшими ногами, упрямо поднимался по их сохранившему утреннюю прохладу камню к темному лику Спасителя, что смотрел на него по-доброму строго и немного печально. Впрочем, какому божеству принадлежит икона, Тимка не ведал. На иконе нарисован Бог! И ему, Богу, одиннадцатилетний Тимка готовился бросить вызов.
– Я не верю в тебя! – скрывая дрожь, шептал Тимка изображению Бога, направляя на него дрожащий кулачок с известным знаком пренебрежения, создаваемым тремя пальцами. – Если ты есть, обрушь на меня гром и молнию! Или пускай я провалюсь вместе с лестницей сквозь землю прямо сейчас!»
В кармане штанов потел красный галстук. С галстуком на шее к порогу храма его бы не подпустила любая верующая старуха. А вдруг свои увидят, так чего подумают?! Сраму не оберешься!
– Не выходит! И не выйдет, потому, что все вранье! Нету тебя! Нет, нет и нет! – Тимка издевался, а душу скребли кошки, точно оплевывал он не раскрашенную шелушащимися красками доску, а спящие лица отца, брата и матери одновременно. – Все равно тебя нет! А, я? Я – настоящий пионер!
Тимка скатился со ступенек и задами церковных построек выбрался за стены кремля на берег Псковы. Мятый галстук вновь заалел вокруг тощей шеи. Сильно нажимая пальцами, Тимка расправил влажные концы.
«Вот она, красная правда горит у самого сердца. А на небе облака и звезды, и нету там никаких богов, и никакого ада под землей нет! Правильно говорила мама: – Выдумки поповские, чтоб им деньги платили! А отец беспартийный, чтоб ему только водку жрать!»
Почему запомнился именно тот день? Точно, в тот день между матерью и отцом произошла из-за его «подвига» размолвка. Вернее, не совсем из-за него.
За обедом Тимка рассказал, какой он гордый возвращался домой из собора, где победил страх перед тем, чего, оказывается, взаправду нету. Улицы рдели флагами к первомайским праздникам, и часть их праздничного костра горела у него на груди. Недалеко от дома чувство личной причастности к делу мирового пролетариата настолько переполнило сердце, что Тимка остановился на пересечении улиц имени Карла Маркса и Николая Островского и отдал ближайшему флагу пионерский салют.
Мать одобрительно потрепала его за вихры, а отец сказал:
– Не всякий флаг – боевое знамя. Как-то я мыл пол в партизанской избушке, только потом сообразил, что в руках у меня вместо тряпки знамя… с портретами…
– Немецкое! – Мать закашлялась, торопясь исправить отцовский промах. – Папа мыл пол немецким знаменем.
– А портреты? – хотел спросить Тимка и осекся, пораженный бледностью лица и страхом, что мать прятала, протирая глаза полотенцем для посуды.
Отец, тем не менее, Тимкин вопрос понял и, несмотря на перебиваемый кашлем протест жены ответил, точно прочитал по бумажке:
– Нелюди, нелюди, нелюди! Когда ж вы кровью насытитесь праведной? Знамена на поле – черные лебеди, а солдатики падают, падают. Вьет свинец поминальные песни… Саван-дым над нескошенной рожью.… Очищается правда от плесени, прозревая под огненной ложью...
Мама выразительно посмотрела на отца и постучала себя по виску согнутым пальцем.
– Не надоело тебе дитю голову морочить?
Но Тимка уловил в отцовских словах скрытый смысл. Не будь рядом матери, уж он бы его расспросил. И этот непонятный ее страх, вынуждающий врать? Знамя было, точно, нашим…
– Я бы утопился сейчас, посмей я ударить отца! А мама?
Тимка на миг представил себе отцовские похороны…
Куда она без отца и без него, Тимки, пока Алька в армии? Ей одной и скорую не вызвать, когда прижмет.
Мать работала разъездным лектором. Тимка на всю жизнь запомнил, ужас, когда им позвонили и сказали, что мать ранили после ее лекции в каком-то эстонском поселке. Ранение не тяжелое… Дальше Тимка не слушал. Главное сказано – мать живая!
А она с работы ушла насовсем, и Тимке сказала, что спасла ее едва ли не одна единственная фраза, которую она вспомнила, когда ее ударом кулака в живот свалили на землю. Цик пустниес? (Сколько времени?) Эстонцы подумали, что в темноте ошиблись, посчитали ее за свою и молча ушли.
– Не будет у тебя больше, Тимка, ни братика, ни сестренки! – Мама, закончив рассказ, всхлипнула и отвернулась к окну.
Правда, вскоре она отошла к плите, и глаза ее были буднично сухими, совсем не покрасневшими и не мокрыми. Тимку несоответствие несколько удивило, но гордость за материнскую находчивость под бандитскими кулаками пересилила…
Генка выслушал похвальбу друга, не перебивая, а когда тот закончил, снял с головы застиранную тюбетейку и, вытирая мокрый из-за простуды нос, важно изрек: – Моя мать говорит, что твоей сделали аборт. Операцию такую внизу живота. Может, опухоль от удара вырезали?
– Наверное, очень больно? – продлил Тимка героическое поведение матери в глазах друга, ни мало не сомневаясь в справедливости Генкиных слов.
– Чего сказал! – насупился Генка. – Руку порезать больно, а тут пузо!
– Я не трус! – Тимкины ноги коснулись тропинки, что поднималась к кладбищу. Воспоминание о подвиге матери сделало отступление невозможным. – Я не трус! – повторил он, задыхаясь от пришедшей на ум мысли и холодея от ужаса за внезапно принятое решение...
Бабка Алина Карловна любила читать вслух старинные романы. Алик и Тимка обожали слушать. В Тимкину память запал отрывок о мальчишке, дергающим умершего отца за нос в отместку за ту же экзекуцию, регулярно устраиваемую предком при жизни в порядке воспитания у сына прилежания в науках и хорошего поведения на людях.
Тимка стоял у завернутого в белый саван бабкиного тела, слушая особенную тишину дома с покойником,… Бабкин нос оказался холодным и твердым на ощупь, совсем как у того мертвеца, из зачитанного до коричневых следов от пальцев романе…
– Не будешь больше мне талдычить, что Бог есть и сидит у меня в душе, хочу я того или нет! Пионер не верит в Бога! И про папку врать не будешь, что попивать после войны начал! Мамка говорила, что он и до войны за… за… зашибал! – Моль коснулась щеки мохнатым крылом. Тимка отдернул руку. – А на войне папка партизанил. Ему не до водки было! Он у нас самый храбрый! Одна мамка никогда не обманывает, говорит, что обмануть, все равно, что предать!
Тлеющий червячок сомнения в мамкиной искренности взорвался вспышкой озарения. Тимка вздрогнул, но тотчас списал зазвеневшую тоску мысли на страх перед принятым внезапно решением.
– Я не трус! Покойники не кусаются! – Тимка ощупал пальцы, которыми некогда теребил бабкин нос и попытался подбодрить себя улыбкой.
Черная вата над головой укутала половину неба. Ноги сами отыскали петляющую по косогору тропинку, шаг за шагом приближая сырую, пахнущую тленом и фиалками полуночную жуть. Тимка выбрался на короткую аллею напротив понравившейся ему статуи ангела. Слева стрельчатыми бойницами чернели провалы окон кирхи. Судорожно сглотнув, Тимка заставил себя подойти к страшной стене и коснуться ее пальцами. Она оказалась крепкой, создавая видимость надежной преграды между ним и тем… леденящим кровь, что притаилось за ней. Несколько успокоившись, Тимка вернулся к ангелу, а мертвый ужас сквозь решетки «бойниц» тотчас перелетел, прямо в черноту к той самой могиле, зовущей всех страждущих успокоиться навеки.
Тимка не мог так сразу решить, страждущий он сегодня или нет? С легкой руки Алины Карловны, читать он любил, разве что в тонкости словообразования вникал не очень. Если страждущий от слова страж, то сторож из Тимки сегодня никакой, и бояться нечего. Но что-то внутри Тимкиной башки протестовало с таким вот слишком прямолинейным объяснением. В слове притаилась боль. И по этому скрытому в нем страданию ему, Тимке, рядом с могилой отвертеться от выбитого по цветнику приглашения окажется много сложнее.
Тимка представил себе призрачную толпу скелетов в лохмотьях истлевших саванов, тянущих к нему синие закорючки пальцев, и громко ляскнул зубами. «О, нет! Туда сегодня ни за какие коврижки он не пойдет! Сегодня Генки нет. Прихватят, и помочь не кому!» Зябко поеживаясь, Тимка совсем, было, проскочил узенькую дорожку к страшной могиле, как на исчезнувшей за кустами кирхе ударил колокол. Звук был тихим, но вполне слышимым.
– Б-ууу-м!
Можно сколько угодно толковать о разыгравшемся воображении, только вообразить себе то, чего совсем не ожидаешь, не получится. Тимка понятия не имел, висят ли колокола под стрелой католической церкви. Возможно, они и трезвонили до войны на всю округу. Почему бы им не поколоколить? Все так, если бы не одно но! В истерзанном войной Пскове Тимка семь лет не слыхал настоящего колокольного звона. Заунывное жестяное бренчание на Троицком соборе – не в счет. Здесь прозвучало ясное и глубокое «Б-ууу-м!» Точно такое, что он слышал в Иркутске, где они с матерью спасались от немца...
Негромкий хруст гравия под чьей-то ногой заставил Тимку ужом скользнуть за спину коленопреклоненного ангела. Тимка вжался в холодный мрамор памятника и замер. Напугавшие мальчика звуки не повторялись. Вдруг!
– Шкряб! – Словно металлом провели по металлу.
«Господи, прости меня и помилуй!» – взмолился Тимка, опрометью кидаясь к почти квадратному цветнику со страшной надписью. И странно, едва его ноги поравнялись с гранитной глыбой памятника, на котором (он помнил) готической вязью были высечены имена покоящейся под цветником семьи, скрывающийся в кустах ужас отступил. Не исчез, но отодвинулся и притаился в черноте поодаль, точно сам вдруг испугался неожиданной Тимкиной атаки. Нельзя сказать, чтобы Тимка успокоился окончательно. Странная умиротворяющая усталость, теплом разлившись по телу, растопила озноб, и Тимка неожиданно для самого себя присел на угол цветника, ни чуть не опасаясь жуткого соседства.
Неожиданное соображение внесло в Тимкину душу окончательное умиротворение: «Я в самом страшном месте. Кругом ни души. Захотели бы?..» От продолжения Тимку передернуло. «Да, муть это все! Ведьмы, бродячие скелеты, призраки…»
Нежное дуновение ветерка принесло приятную прохладу. Тимка машинально расчесал пальцами мокрые от пота вихры, и тут ему показалось, что у правого плеча его глаза различают прозрачную бабочку. Широкие крылья едва заметно шевелились, от чего их края шли пологой волной, закручиваясь и истончаясь до полной незаметности. Бабочка совсем не испугала Тимку. Скорее вызвала ощущение запахов родного дома и еще чего-то неизмеримо трогательного. «Почему она напоминает мне маму? – подумал Тимка, тотчас замечая усилившееся движение крыльев. – Ты моя мама?» Гибкие разводы видения пошли глубокими спиралями.
– Ты мама? – с оттенком капризности, снова ни чуть не испугавшись и находя присутствие призрака вполне естественным явлением, переспросил Тимка, протирая глаза, чтобы получше разглядеть гостью из мира смерти. Но та растворилась в кладбищенской темени.
«Все-таки чудеса есть, – с тоскливостью до слезы подумалось Тимке. – Кому только про это расскажешь? Кто поверит? Поэтому все взрослые врут!» – И меня обзовут вруном! А я не хочу! – горький комок придушил запоздалую жалобу видению. На душе стало вдруг пусто и одиноко.
«Алька родной брат, а мамке рассказал, про что я у него спросил!» Тимка почувствовал, как полыхнули огнем щеки. «Я мамке никогда на него не ябедничал! И когда он двойки в тетрадках подтирал, и про нехорошие слова, и про папиросы…» Безграничная любовь к брату от воспоминаний несколько потускнела. «Мамка сама могла б объяснить без вранья и без… без… этого, от чего дети! И Генка про все знал! Он на целый год старше, и уже тогда все понимал… Друг, а не объяснил, соврал! Один Я! Один, и сам для себя, правда!» Щеки продолжали гореть, разве что к чувству неловкости за непозволительную вольность мыслей прибавилась самая обыкновенная обида.
– И вторая бабка – Аксинья врала про отца и про бога…– Неожиданно Тимкины рассуждения споткнулись… Он вспомнил откровенно хулиганскую выходку на холодных ступеньках собора… и вдруг осознал, что Бога он искал совсем не там. Не могут быть облупившиеся крашеные доски Богом! А здесь страх ушел, и прилетела прозрачная бабочка. «Кто она? Я же видел! Может, бабочка – Бог, у которого я успел попросить прощения? Я в него не верю, а он… она… пришел!.. Значит?..» – Здесь и взаправду только успевай смотреть во все уши, слушать во все глаза, да думать не тем местом, на котором сидишь!
Мамина шутка не вернула умиротворения, что он испытал перед встречей с прозрачной тенью бабочки. Непонятное чувство утраты чего-то неизмеримо дорогого осталось. Утраты и... приобретения!
– А почему Бог не помог мне в омуте у мельницы? – Тимка давно говорил с собой вслух, совершенно того не замечая. – По честному, я тогда и не просил… – Тимка вспомнил, как он рвался вон из воды, глотал, кашлял, снова глотал и бестолково молотил руками… – А если сейчас попрошу?! – Вдоль позвоночника засновали мурашки. – Бог, я верю в тебя, пусть будут еще чудеса! А лучше, помири меня с папой! – Следуя материнскому совету, Тимка полностью раскрыл глаза и уши, а очередная загадка старого кладбища не заставила себя ждать.
Нечто тревожное возникло, почти сразу. Что-то вокруг него изменилось, и мальчишка даже привскочил, когда понял, что все дело в кладбищенском воздухе. Тимка вдруг явственно различил минимум три отчетливых разницы его температуры. От цветника, на замшелом граните которого он так бесцеремонно устроился, веяло обволакивающим теплом. От могилы напротив – тянуло леденящей гнилой сырью, а узенькая мощеная тропинка, что вела в черноту, содержала нечто среднее между тем и другим. Проверяя себя, Тимка обошел обе могилы кругом с неизменным повторяющимся ощущением тепла и холода, заметив еще один удивительный факт – разницу температур лучше всего ощущают щеки и ладони. Трепет свидетеля чуда прибавил сил, и Тимка зашагал в таинственную глубину тесных тропинок меж рядами могил, энергично жестикулируя руками, каждым движением все более и более утверждаясь в новом, явно ниспосланном чуде, объяснения которому он так и не находил. Возможно, оно и существует это объяснение, и со временем чудо окажется – так себе. Да только пришло-то оно сейчас, и по его просьбе! Сомнения остались, но сегодня он понял и другое: отнять то новое, что ему довелось познать здесь на кладбище, не дано никому! Небо тем временем посветлело, и над могилами поползла густая белая дымка.
«Луна взошла!» – определил Тимка, выбираясь на аллею, что пересекала кладбище наискосок. Туман споро перемешал температуры и запахи, укутав окружающее пространство в однообразную призрачную зелень. Аллея теперь с трудом сохраняла свои очертания туннеля, растворяясь по верху в мареве серебряного света. Кладбище исчезло, превратившись в безобидный городской парк, и стало совсем не интересным. «Сейчас выйду на проселок, сверну влево и снова попаду к кирхе. Надо домой! Как там мама?» Тимка прибавил шагу.
– А!
Тень человеческой фигуры огромного роста заслонила выход. Внутри у Тимки все оборвалось. Человек перед ним или призрак, любая встреча грозила мальчишке трагедией.
«Я не трус!» Тимка, не меняя темпа шага, продолжал идти, ощущая биение сердца, готовый к спринтерскому рывку. «Только бы не подпустить близко, не прозевать, если дернется».
– Закурить не найдется? Мои все вымокли.
– Я не курю! – бросил Тимка, вдруг осознавая, кто стоит перед ним!
– Папка!
– Сынок! Сыночка! Нашелся! – Отец подбежал к Тимке и, буквально обрушившись на колени, прижал дрожащее тельце к себе. – Прости, сыночка! Прости! Пива вот выпил. Разыграть хотел. Клин клином выбить.… Завязал я.… Не Альки испугался, себя! Вспомню его яблоко, стыдно.… Зря вы тряслись! Зря! Мамка переволновалась. Нельзя ей.… Прилегла она… «Ищи сам», – говорит. Домой пойдем, вытри глаза и пойдем.… Вытри, чтоб без слезы. Нос расшибешь…
– Прости! Прости меня, папа! – сбиваясь на откровенный рев, шептал Тимка, совершенно не слушая отцовских слов. Он принимал ласку, ощущал родное тепло и наслаждался счастьем.
А черные в белых перьях тумана тени за акациями по обеим сторонам аллеи волнами перетекали от надгробия к надгробию, торопясь показать мальчишке новую тайну природы. Только Тимке сейчас на все кладбищенские чудеса было решительно наплевать… ***
Православное Дмитриевское кладбище приняло мать на третий день по полудни. Так и не открывшего страшной правды, быстро увянувшего отца – через год. «Врать чужакам плохо, Тимофей! Врать женщине и детям подло. Врать себе мерзко и стра-а-шно!» – с тем и ушел.
***
Купель пахла миро и ладаном. Сын штрафника, наказанного властью за подрывную деятельность, Заслуженный летчик России Тимофей Савицкий передал батюшке свечу и шагнул на первую ступень искупления…
…Очищается правда от плесени, прозревая под огненной ложью.
Август 2001 г.
На той стороне лавы упираются в рыхлый известняк взгорка, а по нему над каменистым берегом прямо от крайней доски разбегаются вправо и влево хорошо набитые тропинки к двум крошечным улочкам, что нестройными рядами огоньков светятся поодаль. Названия улочек Тимка не помнил, хотя бывать на чужом берегу приходилось и не раз, и не два. В целом эти пустынные места Тимка знал неплохо. Летом он, считай каждый выходной, бегал через лавы с Генкой – лучшим другом всего на год постарше, зато, в отличие от хилой Тимкиной конструкции, упитанного, с литыми накачанными самой природой мышцами.
Над головой, по верху взгорка, черной жутью притаилось Немецкое кладбище. Днем ему и Генке бродить по кладбищу было совсем не страшно и даже интересно. Немцы хоронили своих богато. Справа от островерхой кирхи толпились надгробия, какие редко увидишь на скромных православных могилках. Самые красивые из них – коленопреклоненный мраморный ангел в человеческий рост, застывший в безмолвной молитве, резные по камню сундучки и заостренные карандашом башенки. За ангелом, в пятом ряду, рядом с неприметным надгробием из серого камня прятался в траве широкий прямоугольный цветник с готической вязью по-русски: «Придите ко мне страждущие… – одного или двух слов Тимка разобрать не сумел, – и я успокою вас». Евангелия Тимка не видел в глаза и надписи откровенно не понимал, но к этой семейной могилке подходить почему-то побаивался.
Две главные аллеи старого кладбища прямые и ухоженные. Одна (короткая) тянется от самой кирхи вдоль берега. Вторая, чуток подлиннее, наискосок от конца первой ведет к проселку, по которому (Тимка был абсолютно в этом уверен) на кладбище завозили мертвецов. Правду сказать, кладбище прилично заросло кустами бузины, акации, волчьей ягоды, рябины, жасмина и сирени, непостижимым образом сохраняющими под сенью вековых дубов траурный запах елки. Ночью, если смотреть со средины шаткого перехода через речку они черной ватой закрывают треть неба…
«Почему бы лавы не соорудить ниже по течению, по быкам плотины развалившейся мельницы? И родник там отменный. Мать ту воду смешивает с простоквашей и готовит окрошку – пальчики оближешь». Тимка в тысячный раз задавал себе этот вопрос и не находил ответа. Спросить у старожилов, что ютились в своих развалюхах по обеим сторонам от кладбища, Тимка по врожденной застенчивости не умел.
Зато он бегал с пацанами на лавы купаться! А еще (и об этом Тимка не рассказывал даже Генке) с запруды, выполняя просьбу матери, он бросал в речку слепых котят. Плакал, обжигая сердце сознанием несправедливости мира, и швырял со всей силы в самый водоворот, искренне надеясь, что умрут те котята быстро и без мучений. А сейчас, хоть самому в омут прыгай!
«Вот оно, то самое место!» Тимка остановился. Справа, черной пропастью тянула вода, и, ежели свалиться – будет с ручками. Слева, пенились говорливые буруны, и среди них тот самый, где котя…
От кладбища потянуло сыростью. Тимка представил себе несчастных котят, потом неясное сонмище мертвяков, что обрели вечный покой под одеялом из черной ваты, и к горлу снова подкатил тугой ком. Умирать не хотелось. Но и жить трусом, каким он себя показал сегодня, когда на кухню, тяжело скрипнув дверью, из тамбура сеней ввалился пьяный отец, – и того горше.
– Я трус, трус, трус! – сдавленно просипел Тимка, присаживаясь на корточки спиной к мерцающей черноте воды.
На мгновение Тимка представил, как его обволакивает податливая прохлада, щекотливо просачиваясь к разгоряченному бегом телу, мягко прижимает к осклизлым доскам, и он заглатывает пахнущую тиной глубину, а вода толчками проливается в него, до отказа наполняя желудок, потом с судорожным кашлем врывается в легкие, растворяя сознание и волю к жизни.
Так с ним однажды было, когда он неожиданно провалился в яму, купаясь у старой мельницы. Тимка вспомнил охвативший его ужас смерти! Самый ужасный ужас, выкативший глаза до боли в глазницах и стиснувший сердце холодным стальным обручем.… Представил себе… и содрогнулся. А язвительный до противности голос внутри тотчас подковырнул:
– Испугался? Алька зря тебя плавать учил? – Брата Тимка любил и гордился им за его силу и смелость. Любил, несмотря на обидное прозвище «Мышь», полученное от брата из-за треклятой серой школьной формы, что мать купила своему младшему по дешевке. Мышиную форму Тимка возненавидел от фланелевого воротничка до обшарпанных за лето ботинок.
– В школе, сыночка, форма не главное. Там успевай слушать во все глаза, смотреть во все уши, да думать не тем, на чем сидишь, – отшучивалась мама.
– Тебе смешно, а таскать мне! – бурчал Тимка в ответ на знакомую еще с наставлений брату материнскую прибаутку. – В музее по дешевке откопала, а мне таскай…
Каким-то дополнительным набором Альку месяц назад забрали в подводники. И военкому не было дела, что без Альки отец опять сорвется с катушек, а мать изведется вся. Она и так ходит черная - старуха старухой.
Два года назад.… Да, той зимой Альке как раз исполнилось шестнадцать, крепко поддатый отец полез с кулаками на мать… Алька только-только начал грызть подаренное соседкой яблоко, а он полез…
Тимка на всю жизнь запомнил Алькино побелевшее лицо и громкий «чмок», с которым крупная антоновка треснулась о морщинистый отцовский лоб. Белая перезрелая мякоть залепила бессмыслицу глаз, отец схватился руками за голову и, оседая на пол, простонал:
– Люси, мозги…
На другой день, дождавшись отцовского пробуждения, Алька такой же белый, подошел к его кровати с тяжелым гвоздодером в руках.
– В другой раз ударю вот этим! – сказал специально при матери. Потом повернулся и ушел к друзьям на улицу.
Отец поорал, повозмущался, но пьяным больше не приходил. Отрезало.
– Я трус, трус, трус! Правильно назвал Алька, Мышь я поганая! – Тимка заливисто шмыгнул носом. – Надо было его треснуть! Надо!
– Ти-и-ма!
– Что-о-о?! На отца-а-а!!! – не столько вскрик, сколько наполненный немым отчаянием взгляд матери куда-то за спину, крутанул отца в сторону младшего сына. Дубовая табуретка грохнулась ему под ноги и отскочила, больно ударив в колено. Охнув, отец обхватил колено пальцами, точно хотел вырвать боль вместе с коленной чашечкой и швырнуть ее в лицо сыну. – Убью, с-сучий потрох!
А за секунду до пьяной отцовской угрозы он, Тимка, понял, что ударить не сможет. Розовое пятно начинающейся лысины в обрамлении заметно поредевших волос качалось перед глазами, притягивая и, одновременно, отталкивая своей незащищенностью.
«Бей! Бей в лоб, он ничего не успеет с тобой сделать!» – кричало нечто внутри Тимки, когда отец повернулся. «Я не могу!» Судорога страха прокатилась морозной волной, и Тимка сдался.
– Я трус, трус, трус! Жалкий трус! Ну, вдарь меня! Вдарь! Вдарь! Вдарь!
Тимка опасливо оглядел темную полоску покинутого берега. Искаженная водкой маска, лишь отдаленно похожая на родной облик, гналась за ним по пятам. Уродливо обнаженный оскал, казалось, кровоточил сам и жаждал свежей крови. – Убью! Убью! Убью!
Тимка протер глаза враз запотевшими ладонями и еще пристальнее всмотрелся в берег. Черно, пусто и тихо. Ноги ощутимо затекли. Тимка привстал, но моментально опустился, гася нестерпимые колики под коленками. Сколько он просидел на корточках? Полчаса? Час?
«А, не все ли равно?» Возвращаться домой и боязно, и противно. Тимка переждал прилив щекотки под коленками, поднялся на ноги и медленно побрел к чужому берегу. «Я не трус! Я испугался. Да! Только это было потом! А когда замахнулся, это было другое.… Было, как тогда!..»
Широкие ступени Троицкого собора сужались на уровне второго этажа. Тимка, медленно переступая вдруг отяжелевшими ногами, упрямо поднимался по их сохранившему утреннюю прохладу камню к темному лику Спасителя, что смотрел на него по-доброму строго и немного печально. Впрочем, какому божеству принадлежит икона, Тимка не ведал. На иконе нарисован Бог! И ему, Богу, одиннадцатилетний Тимка готовился бросить вызов.
– Я не верю в тебя! – скрывая дрожь, шептал Тимка изображению Бога, направляя на него дрожащий кулачок с известным знаком пренебрежения, создаваемым тремя пальцами. – Если ты есть, обрушь на меня гром и молнию! Или пускай я провалюсь вместе с лестницей сквозь землю прямо сейчас!»
В кармане штанов потел красный галстук. С галстуком на шее к порогу храма его бы не подпустила любая верующая старуха. А вдруг свои увидят, так чего подумают?! Сраму не оберешься!
– Не выходит! И не выйдет, потому, что все вранье! Нету тебя! Нет, нет и нет! – Тимка издевался, а душу скребли кошки, точно оплевывал он не раскрашенную шелушащимися красками доску, а спящие лица отца, брата и матери одновременно. – Все равно тебя нет! А, я? Я – настоящий пионер!
Тимка скатился со ступенек и задами церковных построек выбрался за стены кремля на берег Псковы. Мятый галстук вновь заалел вокруг тощей шеи. Сильно нажимая пальцами, Тимка расправил влажные концы.
«Вот она, красная правда горит у самого сердца. А на небе облака и звезды, и нету там никаких богов, и никакого ада под землей нет! Правильно говорила мама: – Выдумки поповские, чтоб им деньги платили! А отец беспартийный, чтоб ему только водку жрать!»
Почему запомнился именно тот день? Точно, в тот день между матерью и отцом произошла из-за его «подвига» размолвка. Вернее, не совсем из-за него.
За обедом Тимка рассказал, какой он гордый возвращался домой из собора, где победил страх перед тем, чего, оказывается, взаправду нету. Улицы рдели флагами к первомайским праздникам, и часть их праздничного костра горела у него на груди. Недалеко от дома чувство личной причастности к делу мирового пролетариата настолько переполнило сердце, что Тимка остановился на пересечении улиц имени Карла Маркса и Николая Островского и отдал ближайшему флагу пионерский салют.
Мать одобрительно потрепала его за вихры, а отец сказал:
– Не всякий флаг – боевое знамя. Как-то я мыл пол в партизанской избушке, только потом сообразил, что в руках у меня вместо тряпки знамя… с портретами…
– Немецкое! – Мать закашлялась, торопясь исправить отцовский промах. – Папа мыл пол немецким знаменем.
– А портреты? – хотел спросить Тимка и осекся, пораженный бледностью лица и страхом, что мать прятала, протирая глаза полотенцем для посуды.
Отец, тем не менее, Тимкин вопрос понял и, несмотря на перебиваемый кашлем протест жены ответил, точно прочитал по бумажке:
– Нелюди, нелюди, нелюди! Когда ж вы кровью насытитесь праведной? Знамена на поле – черные лебеди, а солдатики падают, падают. Вьет свинец поминальные песни… Саван-дым над нескошенной рожью.… Очищается правда от плесени, прозревая под огненной ложью...
Мама выразительно посмотрела на отца и постучала себя по виску согнутым пальцем.
– Не надоело тебе дитю голову морочить?
Но Тимка уловил в отцовских словах скрытый смысл. Не будь рядом матери, уж он бы его расспросил. И этот непонятный ее страх, вынуждающий врать? Знамя было, точно, нашим…
– Я бы утопился сейчас, посмей я ударить отца! А мама?
Тимка на миг представил себе отцовские похороны…
Куда она без отца и без него, Тимки, пока Алька в армии? Ей одной и скорую не вызвать, когда прижмет.
Мать работала разъездным лектором. Тимка на всю жизнь запомнил, ужас, когда им позвонили и сказали, что мать ранили после ее лекции в каком-то эстонском поселке. Ранение не тяжелое… Дальше Тимка не слушал. Главное сказано – мать живая!
А она с работы ушла насовсем, и Тимке сказала, что спасла ее едва ли не одна единственная фраза, которую она вспомнила, когда ее ударом кулака в живот свалили на землю. Цик пустниес? (Сколько времени?) Эстонцы подумали, что в темноте ошиблись, посчитали ее за свою и молча ушли.
– Не будет у тебя больше, Тимка, ни братика, ни сестренки! – Мама, закончив рассказ, всхлипнула и отвернулась к окну.
Правда, вскоре она отошла к плите, и глаза ее были буднично сухими, совсем не покрасневшими и не мокрыми. Тимку несоответствие несколько удивило, но гордость за материнскую находчивость под бандитскими кулаками пересилила…
Генка выслушал похвальбу друга, не перебивая, а когда тот закончил, снял с головы застиранную тюбетейку и, вытирая мокрый из-за простуды нос, важно изрек: – Моя мать говорит, что твоей сделали аборт. Операцию такую внизу живота. Может, опухоль от удара вырезали?
– Наверное, очень больно? – продлил Тимка героическое поведение матери в глазах друга, ни мало не сомневаясь в справедливости Генкиных слов.
– Чего сказал! – насупился Генка. – Руку порезать больно, а тут пузо!
– Я не трус! – Тимкины ноги коснулись тропинки, что поднималась к кладбищу. Воспоминание о подвиге матери сделало отступление невозможным. – Я не трус! – повторил он, задыхаясь от пришедшей на ум мысли и холодея от ужаса за внезапно принятое решение...
Бабка Алина Карловна любила читать вслух старинные романы. Алик и Тимка обожали слушать. В Тимкину память запал отрывок о мальчишке, дергающим умершего отца за нос в отместку за ту же экзекуцию, регулярно устраиваемую предком при жизни в порядке воспитания у сына прилежания в науках и хорошего поведения на людях.
Тимка стоял у завернутого в белый саван бабкиного тела, слушая особенную тишину дома с покойником,… Бабкин нос оказался холодным и твердым на ощупь, совсем как у того мертвеца, из зачитанного до коричневых следов от пальцев романе…
– Не будешь больше мне талдычить, что Бог есть и сидит у меня в душе, хочу я того или нет! Пионер не верит в Бога! И про папку врать не будешь, что попивать после войны начал! Мамка говорила, что он и до войны за… за… зашибал! – Моль коснулась щеки мохнатым крылом. Тимка отдернул руку. – А на войне папка партизанил. Ему не до водки было! Он у нас самый храбрый! Одна мамка никогда не обманывает, говорит, что обмануть, все равно, что предать!
Тлеющий червячок сомнения в мамкиной искренности взорвался вспышкой озарения. Тимка вздрогнул, но тотчас списал зазвеневшую тоску мысли на страх перед принятым внезапно решением.
– Я не трус! Покойники не кусаются! – Тимка ощупал пальцы, которыми некогда теребил бабкин нос и попытался подбодрить себя улыбкой.
Черная вата над головой укутала половину неба. Ноги сами отыскали петляющую по косогору тропинку, шаг за шагом приближая сырую, пахнущую тленом и фиалками полуночную жуть. Тимка выбрался на короткую аллею напротив понравившейся ему статуи ангела. Слева стрельчатыми бойницами чернели провалы окон кирхи. Судорожно сглотнув, Тимка заставил себя подойти к страшной стене и коснуться ее пальцами. Она оказалась крепкой, создавая видимость надежной преграды между ним и тем… леденящим кровь, что притаилось за ней. Несколько успокоившись, Тимка вернулся к ангелу, а мертвый ужас сквозь решетки «бойниц» тотчас перелетел, прямо в черноту к той самой могиле, зовущей всех страждущих успокоиться навеки.
Тимка не мог так сразу решить, страждущий он сегодня или нет? С легкой руки Алины Карловны, читать он любил, разве что в тонкости словообразования вникал не очень. Если страждущий от слова страж, то сторож из Тимки сегодня никакой, и бояться нечего. Но что-то внутри Тимкиной башки протестовало с таким вот слишком прямолинейным объяснением. В слове притаилась боль. И по этому скрытому в нем страданию ему, Тимке, рядом с могилой отвертеться от выбитого по цветнику приглашения окажется много сложнее.
Тимка представил себе призрачную толпу скелетов в лохмотьях истлевших саванов, тянущих к нему синие закорючки пальцев, и громко ляскнул зубами. «О, нет! Туда сегодня ни за какие коврижки он не пойдет! Сегодня Генки нет. Прихватят, и помочь не кому!» Зябко поеживаясь, Тимка совсем, было, проскочил узенькую дорожку к страшной могиле, как на исчезнувшей за кустами кирхе ударил колокол. Звук был тихим, но вполне слышимым.
– Б-ууу-м!
Можно сколько угодно толковать о разыгравшемся воображении, только вообразить себе то, чего совсем не ожидаешь, не получится. Тимка понятия не имел, висят ли колокола под стрелой католической церкви. Возможно, они и трезвонили до войны на всю округу. Почему бы им не поколоколить? Все так, если бы не одно но! В истерзанном войной Пскове Тимка семь лет не слыхал настоящего колокольного звона. Заунывное жестяное бренчание на Троицком соборе – не в счет. Здесь прозвучало ясное и глубокое «Б-ууу-м!» Точно такое, что он слышал в Иркутске, где они с матерью спасались от немца...
Негромкий хруст гравия под чьей-то ногой заставил Тимку ужом скользнуть за спину коленопреклоненного ангела. Тимка вжался в холодный мрамор памятника и замер. Напугавшие мальчика звуки не повторялись. Вдруг!
– Шкряб! – Словно металлом провели по металлу.
«Господи, прости меня и помилуй!» – взмолился Тимка, опрометью кидаясь к почти квадратному цветнику со страшной надписью. И странно, едва его ноги поравнялись с гранитной глыбой памятника, на котором (он помнил) готической вязью были высечены имена покоящейся под цветником семьи, скрывающийся в кустах ужас отступил. Не исчез, но отодвинулся и притаился в черноте поодаль, точно сам вдруг испугался неожиданной Тимкиной атаки. Нельзя сказать, чтобы Тимка успокоился окончательно. Странная умиротворяющая усталость, теплом разлившись по телу, растопила озноб, и Тимка неожиданно для самого себя присел на угол цветника, ни чуть не опасаясь жуткого соседства.
Неожиданное соображение внесло в Тимкину душу окончательное умиротворение: «Я в самом страшном месте. Кругом ни души. Захотели бы?..» От продолжения Тимку передернуло. «Да, муть это все! Ведьмы, бродячие скелеты, призраки…»
Нежное дуновение ветерка принесло приятную прохладу. Тимка машинально расчесал пальцами мокрые от пота вихры, и тут ему показалось, что у правого плеча его глаза различают прозрачную бабочку. Широкие крылья едва заметно шевелились, от чего их края шли пологой волной, закручиваясь и истончаясь до полной незаметности. Бабочка совсем не испугала Тимку. Скорее вызвала ощущение запахов родного дома и еще чего-то неизмеримо трогательного. «Почему она напоминает мне маму? – подумал Тимка, тотчас замечая усилившееся движение крыльев. – Ты моя мама?» Гибкие разводы видения пошли глубокими спиралями.
– Ты мама? – с оттенком капризности, снова ни чуть не испугавшись и находя присутствие призрака вполне естественным явлением, переспросил Тимка, протирая глаза, чтобы получше разглядеть гостью из мира смерти. Но та растворилась в кладбищенской темени.
«Все-таки чудеса есть, – с тоскливостью до слезы подумалось Тимке. – Кому только про это расскажешь? Кто поверит? Поэтому все взрослые врут!» – И меня обзовут вруном! А я не хочу! – горький комок придушил запоздалую жалобу видению. На душе стало вдруг пусто и одиноко.
«Алька родной брат, а мамке рассказал, про что я у него спросил!» Тимка почувствовал, как полыхнули огнем щеки. «Я мамке никогда на него не ябедничал! И когда он двойки в тетрадках подтирал, и про нехорошие слова, и про папиросы…» Безграничная любовь к брату от воспоминаний несколько потускнела. «Мамка сама могла б объяснить без вранья и без… без… этого, от чего дети! И Генка про все знал! Он на целый год старше, и уже тогда все понимал… Друг, а не объяснил, соврал! Один Я! Один, и сам для себя, правда!» Щеки продолжали гореть, разве что к чувству неловкости за непозволительную вольность мыслей прибавилась самая обыкновенная обида.
– И вторая бабка – Аксинья врала про отца и про бога…– Неожиданно Тимкины рассуждения споткнулись… Он вспомнил откровенно хулиганскую выходку на холодных ступеньках собора… и вдруг осознал, что Бога он искал совсем не там. Не могут быть облупившиеся крашеные доски Богом! А здесь страх ушел, и прилетела прозрачная бабочка. «Кто она? Я же видел! Может, бабочка – Бог, у которого я успел попросить прощения? Я в него не верю, а он… она… пришел!.. Значит?..» – Здесь и взаправду только успевай смотреть во все уши, слушать во все глаза, да думать не тем местом, на котором сидишь!
Мамина шутка не вернула умиротворения, что он испытал перед встречей с прозрачной тенью бабочки. Непонятное чувство утраты чего-то неизмеримо дорогого осталось. Утраты и... приобретения!
– А почему Бог не помог мне в омуте у мельницы? – Тимка давно говорил с собой вслух, совершенно того не замечая. – По честному, я тогда и не просил… – Тимка вспомнил, как он рвался вон из воды, глотал, кашлял, снова глотал и бестолково молотил руками… – А если сейчас попрошу?! – Вдоль позвоночника засновали мурашки. – Бог, я верю в тебя, пусть будут еще чудеса! А лучше, помири меня с папой! – Следуя материнскому совету, Тимка полностью раскрыл глаза и уши, а очередная загадка старого кладбища не заставила себя ждать.
Нечто тревожное возникло, почти сразу. Что-то вокруг него изменилось, и мальчишка даже привскочил, когда понял, что все дело в кладбищенском воздухе. Тимка вдруг явственно различил минимум три отчетливых разницы его температуры. От цветника, на замшелом граните которого он так бесцеремонно устроился, веяло обволакивающим теплом. От могилы напротив – тянуло леденящей гнилой сырью, а узенькая мощеная тропинка, что вела в черноту, содержала нечто среднее между тем и другим. Проверяя себя, Тимка обошел обе могилы кругом с неизменным повторяющимся ощущением тепла и холода, заметив еще один удивительный факт – разницу температур лучше всего ощущают щеки и ладони. Трепет свидетеля чуда прибавил сил, и Тимка зашагал в таинственную глубину тесных тропинок меж рядами могил, энергично жестикулируя руками, каждым движением все более и более утверждаясь в новом, явно ниспосланном чуде, объяснения которому он так и не находил. Возможно, оно и существует это объяснение, и со временем чудо окажется – так себе. Да только пришло-то оно сейчас, и по его просьбе! Сомнения остались, но сегодня он понял и другое: отнять то новое, что ему довелось познать здесь на кладбище, не дано никому! Небо тем временем посветлело, и над могилами поползла густая белая дымка.
«Луна взошла!» – определил Тимка, выбираясь на аллею, что пересекала кладбище наискосок. Туман споро перемешал температуры и запахи, укутав окружающее пространство в однообразную призрачную зелень. Аллея теперь с трудом сохраняла свои очертания туннеля, растворяясь по верху в мареве серебряного света. Кладбище исчезло, превратившись в безобидный городской парк, и стало совсем не интересным. «Сейчас выйду на проселок, сверну влево и снова попаду к кирхе. Надо домой! Как там мама?» Тимка прибавил шагу.
– А!
Тень человеческой фигуры огромного роста заслонила выход. Внутри у Тимки все оборвалось. Человек перед ним или призрак, любая встреча грозила мальчишке трагедией.
«Я не трус!» Тимка, не меняя темпа шага, продолжал идти, ощущая биение сердца, готовый к спринтерскому рывку. «Только бы не подпустить близко, не прозевать, если дернется».
– Закурить не найдется? Мои все вымокли.
– Я не курю! – бросил Тимка, вдруг осознавая, кто стоит перед ним!
– Папка!
– Сынок! Сыночка! Нашелся! – Отец подбежал к Тимке и, буквально обрушившись на колени, прижал дрожащее тельце к себе. – Прости, сыночка! Прости! Пива вот выпил. Разыграть хотел. Клин клином выбить.… Завязал я.… Не Альки испугался, себя! Вспомню его яблоко, стыдно.… Зря вы тряслись! Зря! Мамка переволновалась. Нельзя ей.… Прилегла она… «Ищи сам», – говорит. Домой пойдем, вытри глаза и пойдем.… Вытри, чтоб без слезы. Нос расшибешь…
– Прости! Прости меня, папа! – сбиваясь на откровенный рев, шептал Тимка, совершенно не слушая отцовских слов. Он принимал ласку, ощущал родное тепло и наслаждался счастьем.
А черные в белых перьях тумана тени за акациями по обеим сторонам аллеи волнами перетекали от надгробия к надгробию, торопясь показать мальчишке новую тайну природы. Только Тимке сейчас на все кладбищенские чудеса было решительно наплевать… ***
Православное Дмитриевское кладбище приняло мать на третий день по полудни. Так и не открывшего страшной правды, быстро увянувшего отца – через год. «Врать чужакам плохо, Тимофей! Врать женщине и детям подло. Врать себе мерзко и стра-а-шно!» – с тем и ушел.
***
Купель пахла миро и ладаном. Сын штрафника, наказанного властью за подрывную деятельность, Заслуженный летчик России Тимофей Савицкий передал батюшке свечу и шагнул на первую ступень искупления…
…Очищается правда от плесени, прозревая под огненной ложью.
Август 2001 г.
Обсуждения Плата
Спасибо!