Злые языки утверждали, что выбился в люди Авдей Спиридонович Кутепов лишь благодаря многочисленной родне, преобладавшей среди населения хутора Волчанка, умаляя его личные качества. Но нимало были удивлены глубиной и парадоксальностью Авдеева мышления члены бюро районной партийной организации, утверждавшие его во главе правления колхоза имени Семёна Буденного.
- Русский мужик беден издревле, - заявил новоиспеченный председатель, - свыкся с этим положением. Поблажки теперь пойдут лишь во вред. Не работается на сытое брюхо, не работается.
Колхозникам о своих поездках в район он докладывал иначе:
- В Увелке бывал, на полу спал и тут не упал.
Распродав скотину, уехал из хутора Фёдор Агапов с семьёй. Его брошенный дом стал колхозной конторой. Исстари заведенный уклад на хуторе мало чем изменился. Разве что болтать и спорить стали больше по каждому вопросу, но на то оно и коллективное хозяйство, чтобы решать сообща. За разговорами и дел не мало переделали. Распахали межи, вместе отсеялись. С весны заложили общественный коровник. Готовились к сенокосу. Жизнь в хуторе стала независтной. Если и хвастали чем теперь, так собаками иль огородами.
Был прекрасный летний день. Природа ликовала. Воробьи чирикали и с собаками дружно купались в пыли, неохотно уступая дорогу. Варвара Фёдоровна Извекова с тарелкою малосольных огурцов шагала к правлению. Была она женщина полная, белокурая, с высокой грудью, румяными щеками и пухлыми, алыми, словно вишни, губами. Мужики, оглядываясь ей вслед, частенько поговаривали:
- Ишь, толстомясая, попку-то нагуляла.
Хоть и привлекала Варвара Фёдоровна мужские взгляды, но куда ей было до молодой вдовы Полины Усольцевой. При среднем росте была та полна, бела и румяна, имела большие серые глаза навыкате, не то застенчивые, не то бесстыжие, пухлые крашеные губы, густые хорошо очерченные брови, тёмно-русую косу до пят и ходила по улице «белой утицей». Сам Авдей Спиридоныч, пообвыкнув в председательской должности, подъезжал к ней с предложением:
- Хочешь, молодка, со мной в любви жить?
- А на что мне тебя, пердуна старого? – отвечала Полина, с наглостью смотря ему в глаза. – У меня от молодых отбоя нет.
Только и было сказано между ними, но смолчавший Авдей разобиделся не на шутку, невзлюбил вдову и стал всюду притеснять её работами и попрёками. И до того довёл бабёнку, что однажды в пьяном виде орала она на всю улицу:
- Ай да председатель! От живой жены из постели улизнуть хочет, словно таракан без спросу в другую норовит.
Авдей Спиридоныч не привык вступать в бабьи перепалки, оставил это право жене, нахохлившейся вороной наскочившей на вдову, но и от своего не отступался.
- Что, дурья башка, надумалась? – спрашивал он Полину перед тем, как объявить ей вновь придуманное утеснение.
- Ишь как тебя, старого кобеля, раззадорило! Иль к должности твоей полюбовница полагается? Так вези бумагу из района – глядишь, и уступлю, - огрызалась вдова.
- Ладно, - угрюмо вздыхал Авдей, - подождём.
Через день-другой опять подступался:
- Ну, чего ты, паскуда, жалеешь?
И даже Полины ухажёры, которых она умела привечать не ссоря, выговаривали ей:
- Вам, бабам, привычно – могла бы и потерпеть. Ежели он тебя с хутора сживёт, куда пойдёшь? А то, гляди, до нас доберётся.
- Не справедливо это, - тихо плакала вдова. – Не люб он мне.
- Ну-ну, гляди. Только как бы от справедливости твоей на рожон не наткнуться…
Полина уж и к ведунье в Петровку хаживала, сметанкой, салом кланялась, но бесполезно.
- А таков он человек, что все ходы и выходы знает, Одно слово – прожженный, - шамкала старая ведьма.
Варвара Фёдоровна осуждала Полькино вдовье беспутство, Авдея Кутепова жалела, как оклеветанного. Ему-то на распробу и принесла она тарелку огурцов:
- Попробуйте, Авдей Спиридоныч, малосольненьких. У нас на Волге огурчики – первейшая зелень с грядки.
На минуту председатель, восседавший за широким столом, задумался – а эта зачем пожаловала? – потом указал Извековой на свободный стул, отодвинул тарелку на край стола и продолжил разнос подгулявших вчера мужиков. Те глухо покашливали, прятали глаза, переговаривались меж собой:
- Этак он, братцы, вконец нас завинит. За их спинами таилась ещё одна хуторская вдовушка – Стюра Малютина. Худо умытая, растрёпанная, полурастерзанная ещё после вчерашнего, она представляла собой тип бабы – халды, отлынивающей от работы, вечно хмельной, походя ругающейся и пользующейся каждым случаем, чтобы украсить речь каким-нибудь непристойным словом. С утра до вечера звенел над хутором её голос, клянущей всех и всяк, сулящий беды и напасти. Авдея Кутепова она боялась, а теперь, чувствуя вину, готова была провалиться сквозь землю, чтобы избежать его лютого взгляда.
- Кто зачинщик? Выходи.
После минутного колебания мужики решились исполнить это требование начальства:
- Выходи, Стюрка, чего запряталась..
Её вытолкали вперёд.
- И ты здесь? – удивился Авдей, будто только что увидел.
Стюрка робко взглянула на председателя и, встретив его полный осуждения взор, впала в состояние беспредельной тоски. Примолкли зеваки, сбившиеся в контору, перестали толкаться мальчишки, облепившие открытые окна – все ждут председателева решения. Егорка Агапов тут же, скалится неприрученным псом. Сердце его кровью обливается, видя, как загажен Фёдоров дом и подворье. Не любы ему ни Авдей Кутепов, ни Стюрка Малютина, то крикливая и скандальная, а теперь будто воды в рот набрала. Ждёт от неё Егорка взрыва, криков и проклятий, напрасно ждёт. А ведь ещё вчера во хмелю, подбоченясь, ответствовала увещеваниям председателя:
- Я и Егоровна, я и Тараторовна…
И свидетель он, как судорожным шагом шёл от неё Авдей Кутепов и бормотал под нос:
- Ну, я тебя уйму, я тебя уйму!
Что ж теперь? Смотрит Егорка на председателя и ненавидит его всем сердцем. Вспомнились слова Фёдоровы на прощании:
Господи! Да легче мне на казаков спину гнуть в батраках, чем с Авдюшкой за одним столом…
- Айда за мной!
Мальчишек с окон будто ветром сдуло. Собрались в беседке в углу сада.
- Робя, Варвара на «огурчики» приглашает. Кто со мной?
В огород к Извековым забрались с задов от леса. Ползком по картофельной ботве до самой навозной грядки. Худые грязные ручонки шарят среди лопушистых листьев, крутобокие огурцы, словно зелёные поросята, пузырят рубашки.
Егорке мало этого озорства.
- Шуруйте, я щас, - машет он рукой и крадётся к раскрытому окну дома. Коленку на завалинку, подтянулся, заглянул. Борис Извеков пьяный (никогда прежде замечен не был) сидел за столом, перед ним початая бутылка, стакан и всё те же малосольные огурцы в тарелке, со смородиновыми листьями на боках. Порой голова его ослабевала и тыкалась носом в стол. Тогда он вздрагивал всем телом, встряхивался, плескал из бутылки на дно стакана, махом опрокидывал его в рот и замирал, уставившись куда-то невидящим взглядом.
Борис не был противен Егорке, как, например, Авдюшка Кутепов, даже наоборот, как бывший активный участник войны, крепко пострадавший на ней, вызывал в мальчишеской душе сочувствие и уважение. Но подспудно парнишка чувствовал какую-то тайную связь и влияние его на Саньку, отчего сестра не раз тайком плакала. И за эти слёзы он готов был мстить Извекову. Каверзы, одна подлей и смешней другой, вихрем пронеслись в Егоркиной голове. Но, сбитый с толку необычным Борисовым поведением, мальчишка незамеченным удалился.
В конторе по-прежнему много народу, хотя действующие лица поменялись.
- Дядя Авдей, мама огурцов прислала, - хитро улыбаясь, Егорка влез в окно. – Хотите?
- Хотеть отчего не хотеть, - председатель рассеянно посмотрел на извлекаемые из запазухи дары. – Святой водой вы их поливаете что ли – у меня на грядке лишь цветочки проклюнулись. Какие такие секреты?
- Жизнь прожить - не ложку облизать, - назидательно говорит Егорка и к немому восторгу ребятни вручает последний Варваре Фёдоровне, в беспокойстве заёрзавшей на своём стуле.
Авдею не до огурцов, свежих или малосольных. Он празднует в душе очередную победу. Уж как не хитры мужики и эта стерва-баба, он на их штуки не поддался, а ещё раз своею мудростью козни врагов победил. Сидит и думает: «Слава Богу, и этих усмирил». И пришла тут ему на ум такая мысль: «Вот кабы все так – пили да каялись, то-то бы тихо было…»
Егорка доволен, что Варвару пронял: вон как запылила считать свои огурчики. Вот бы ещё Авдею перца на хвост насыпать. Прощаясь с братом, поклялся Егорка мстить его врагам, и с тех пор не знает покоя его кудрявая голова. Всюду суёт он свой любопытный нос, готов в любую минуту на самую отчаянную и каверзную шутку. Никого Егорка не боится, хотя пакости свои творит исподтишка. Не все рассказывает ребятам, но встретил поддержку и сочувствие у Ивана Духонина.
В последнее время ходил Иван сам не свой. Отвык с военных лет подчиняться кому-либо, кроме своей жены, конечно, а теперь куда не плюнь – везде начальство: то звеньевой, то бригадир, то член правления, то сам председатель иль его сродственник или дружок. И каждый норовит шпынуть Ивана. Сам большой любитель подшутить и посмеяться незлобиво, теперь он стал объектом постоянных насмешек. Затаился Иван, озлобился, стал проделки разные проделывать, как Егорка, исподтишка. И смеялся над ними, как демон ада, укрывшись от людских глаз.
Возвращаясь домой из лесу, увидел на берегу озера одёжку и берданку Якова Ивановича Малютина и самого старика, в чём мать родила пробиравшегося через ряску к подстреляной утке. Прежний Иван лягушку бы в портки засунул, рубашку ли узлом завязал иль, спрятавшись в кустах, медведем зарычал. Вот умора бы была посмотреть, как старый охотник нагишом стрекача задаст. Теперешний Иван собрал Дулино барахло, отнёс домой, бросил в бане да и забыл напрочь. Невдомёк ему, что пуще смерти боялся Яков Иванович срамного позора, которого всё-таки не избежал, видимо, под старость. Забился голый старик в камыши, всё ждал – посмеются злые люди да и отдадут его одёжку. Но проходили час за часом, а пусто на берегу. Комары и пиявки облепили худое тело, холодит ноги илистое дно. Видно смертушка пришла, да такая подлая и постыдная, что сами собой бегут по щекам слёзы. Горько на душе Дулиной. Жил в грязи и помирает в болоте. Всю жизнь свою припомнил. Какие у него были радости? Кто его утешал? Кто добрый совет давал? Кто доброе слово сказал? Кто обогрел, защитил, приютил? Кому было дело до него, сироты? Жену давно схоронил, а детям разве нужен? Кто о нём вспомнит? И на все вопросы сам отвечал – никто, никто, никто… Да и винить-то некого – просто жизнь не задалась. Вот и смерть какая-то несуразная, неполюдски умирать приходится. Эх, ма!..
Дрожит старик от холода и обиды, и время идёт. Вот уж стадо на хутор пригнали. Яков Иванович Богу начал жаловаться. В избёнке у него темно, тесно, повернуться негде, ни солнечный луч туда не заглянет, ни добрый гость. И живёт он в этой развалюхе один-одинёшенек, измождённый годами, хворями, никому не нужный и всеми забытый, и ждёт, когда смерть освободит его тело от земных тягот. А оно вон как получилось. Горько, ох, горько…
Горевал он так, горевал, забываться уж стал, то есть притупились все боли и холод, одолевающие тело, а тут и смеркаться стало. Впотьмах огородами под лай собак пробрался Яков Иванович домой, завалился на лежанку. Всё мечтал согреться, да некому печку затопить. А к полуночи раздались в его ушах предсмертные шёпоты, разлились по всему телу неземная лёгкость и сладостная истома. Нашли его с блаженной улыбкой на исхудавшем лице. Крестились бабы: «Прямиком в рай отлетела душа божья…»
Какое же горе топил на дне стакана Борис Извеков? Несчастной была его любовь. Будто ненароком наделила его судьба девицей-красавицей, да всё не впрок. Горда, своевольна оказалась. Не желаю, говорит, жить с твоей матерью под одной крышей, хочу отдельно, своим домом, своим хозяйством править. Ну, как же Борису бросить родную мать, вскормившую его, воспитавшую, из мёртвых его поднявшую после тяжёлого ранения. Да и где взять деньги и силы на этот распроклятый дом? Так и не сошлись, не слюбились. А на днях Санька заявила, что просватал её райкомовский инструктор Андрей Масленников, к себе в Увелку зовёт жить. Только даёт она Борису последний случай спасти их любовь – бросай, говорит мать, едем вдвоём счастье на стороне искать. Вот и смалодушничал он, напился, чтобы в петлю с горя не залезть. Вот она, правда жизни! Любит он двух женщин, а они так просто ненавидят друг друга и за версту обходят, как прокажённые. А как уедет Саша с хутора, что у него останется?
Перед домом Агаповых долго стояла запряжённая телега: грузили Санькины пожитки, потом прощались, сидели на дорожку. Егорка, набегавшись, примчался домой, притих. Жалко – любимая сестра уезжает. И мать, Наталья Тимофеевна, горюет: не по-людски – без сватов, без свадьбы – куда поехала? Наконец расстались. Иван Духонин торопил: вызвался везти, а время не терпит. Но у ворот Извековых остановился, отвернулся хмурый, готовый ждать. Санька попросила тихо:
- Сбегай, братик, позови. Скажу кой-чего…
Не хочется Егорке в этот дом входить. Но не Варвары, не досчитавшейся своих «огурчиков», боится он. Стыдно за сестру и противно на Бориса смотреть: он-то знает, в каком тот состоянии.
Всё-таки вошёл. Борис за столом, его мать, отвернувшись, посуду моет до того не спешно, что и звука не слышно. Должно быть, серчает на пьяного сына.
- Слышь, невеста твоя уезжает, - грубовато сказал с порога, поминая неудачливое Борисово сватовство. – Выдь – поговорить хочет.
Варвара даже не обернулась, только плечом дёрнула. Борис слушал эти слова, и сердце его разрывалось на части. За что? Чем он заслужил такую горькую участь? Когда учился в университете и потом, когда учительствовал в приволжском городке, мечтал сеять в детских умах разумное, доброе, вечное. Для осуществления этой мечты взялся за винтовку и добровольцем ушёл на фронт, устанавливать новую власть. Командовал ротой, был ранен – ничего себе не просил. Так неужто не заслужил он в жизни хоть малой толики счастья? Как же она может поступать так с ним? Ведь говорила: люблю навек. И счастье их было так возможно, но не сложилось.
- Ну, как хочешь, - сказал, потоптавшись, посланец и прикрыл за собой дверь.
Борис сжался, как пружина, готовый выскочить из-за стола. Варвара Фёдоровна всхлипнула:
- Иди, иди, бросай мать… Так мне и надо!
Пружина звенькнула бутылкой о стакан и сломалась.
Наталья Тимофеевна усмотрела знакомую телегу у Извекова двора, стала выговаривать Нюрке:
- Ни тот, ни этот не мужики. Разве так женихаются? Меня Кузьма Васильевич сватать приехал, помню, на тройке с дружками да со сватами. Родители всполошились, не знают, где гостей усадить, чем угостить. Прибежали тётки со всех сторон, да кумы, да сестрицы – всем лестно на жениха посмотреть. А Васильич хоть и важный сидит, а всё ему круто надо – не привык копаться да церемонится. Не успели сговориться, а он уж командует:
- Какие Покрова, через неделю приеду, чтоб готова была..
Мама расстроилась:
- Что скоро так – будто позор прикрываете…
Уехала Санька, так и не дождавшись Бориса. А когда стих за окном тележный скрип, разрыдался Извеков. Рассказал он матери всё, что на душе было. Варвара Фёдоровна слушает его, гладит по голове и жалеет.
В Увелку ехали – ночевали в Рождественке у знакомых. В обратный путь тронулись, Иван сказал Егорке:
- Не барин, в телеге поспишь, а мне не привыкать…
И ехали без остановок ночь напролёт. День начал заниматься: заалел восток, а потом будто огнём на облака брызнуло. Засверкала роса, проснулись птицы, засвистели суслики, в высоких травах будто шёпот пошёл. Где-то вдалеке колокол солнце приветствует – должно быть, в Петровке, ближе негде. Ездоки приободрились. Егорка дремал, убаюканный ночной дорогой, просыпался, а Иван всё говорил и говорил, его как прорвало – всех помянул. Теперь до Бориса Извекова добрался:
- …Одно могу прибавить: на его месте я не только бы жизнью не дорожил, а за благо бы смерть для себя почитал. И ты над этими моими словами подумай. Ну, что за жизнь у него, хромоного – ни жены, ни друзей, целый день с мамочкою своей милуется. Гляди и родят чего-нибудь. Впрочем, мал ты ещё для таких разговоров. Мал ты ещё, Кузьмич, для мужского разговору, – и потрепал мальчишку по вихрам.
Опять вспомнил Фёдора:
- Вот брат твой, коренной уральский мужик, в строгости, но и в сытости вскормленный, теперь по какому-то горькому недоразумению без своего угла остался… В лоск мужика разорили.
Об Авдее Кутепове сказал:
- Вилы тебе в брюхо – вот твои права. В колхоз силком загнал. Теперь у меня ни лишних мыслей, ни лишних чувств, ни лишней совести – ничего такого не осталось. Да не один я такой, все бают: в колхозе жить да не воровать, значит не жить, а существовать. Изворотами люди живут, и я, стало быть. Авдюшка говорит: порядок через строгость приходит. Вот как начнут садить у тюрьмы – народ и присмиреет. А я мекаю: двух смертей не бывает, а одна искони за плечами ходит. Вот её и надо бояться.
Егорке нравилась Иванова болтовня, да и сон потихоньку растворился в ярких бликах нарождающегося дня.
- … Шибко мне, Егорка, в солдатах служить нравилось. Дождь ли солнце – брюхо набил и лежи позёвывай. Начальство суетится, так ему положено. Разве кто вгорячах крикнет:
- Ишь, паскуда, хлебало раззявил!
Ну, да ведь там без того нельзя, чтобы кто-либо паскудой не обозвал, на то она и армия. Зато теперь… Слышь ты, вчерась в райкоме-то два мужика гуторят:
- Где мне, Иван Иваныч. О двух головах я что ли? Вот если б вы…
- Что вы, что вы, раз уж вам поручили, вам и выполнять
- Да кабы знать с кого конца подступиться…
- А вы не с краю, а в самую серёдку, хи-хи, в гущу, так сказать, событий.
- Тьфу! - Иван в лицах изобразил подслушанный разговор и выматерился.
- Писульки по деревням шлют: не шевелиться, не пищать, не рассуждать. Хотя разобраться, в единоличестве тоже не мёд. Вот вы, Кузьмич, как бы без Фёдора прожили, если б не колхоз? То-то. Соображай. И работа тоже. Раньше напару с бабой трубишь цельный день – инда одуреешь. В обчестве – веселей.
Иван задумался.
- Нно, постылый! – ошлёпал он вожжами конские бока.
С политики перекинулся на рыбалку.
- Чтобы ловля была удачной, необходимо иметь сноровку. Опытные рыбаки выбирают для этого время сразу после дождя, когда вода взмутится.
- В жизни первейшую роль опыт играет, - разглагольствовал Иван, - Удача – это так, всё равно что недоразумение, а главная мудрость жизни всё-таки в опыте заключается.
- Держи карман! – возразил Егорка, - Залез я, к примеру, к вам за вишней – нонче попался, завтра нет. Так что ж – ума набрался? Совсем нет – просто повезло.
- Ты ещё сопляк и по-сопляковски мыслишь. А какие слова-то употребляешь… «Держи карман». Да с тобой культурный человек и говорить не захочет. Тёмный ты – вот тебе и весь сказ.
- Да все так говорят – я что ль придумал?
- А ты не всякие слова повторяй, которые у хуторских пьяниц услышишь, - убеждал Иван мальчишку. – Не для чего пасть-то разевать, можно и смолчать иной раз. Особливо в разговоре со старшими.
- Я ж с тобой, дядь Вань, по-простому, - вздохнул сбитый с толку Егорка.
- Простота она хуже воровства. Если дуракам волю дать, они умных со свету сживут. Смотри, Егорка, с ранних лет насобачишься, чему хорошему детей своих учить будешь? Надо с вами, пацанами, сурьёзно поступать, - рассуждал Иван. – И за дело – бей, и без дела – бей: вперёд наука. Вот и Мишка мой такой… А всё матеря портят. Сечь вас надо, а они жалеють. Не поймут бабы-дуры, что чем чаще с мальцов портки сымать, тем скорее они в люди выйдут. Родитель у меня был, царствие ему небесное, большого ума человек. Бывало, выйдет на улицу, спросит у соседей: «У вас с чем нонче щи? А у меня с убоиной», - зевнёт, рот перекрестит и заскучает. Потому что куда им до него. Вот говорят, мужики раньше барством задавлены были. Отец мой без особых усилий всё же мог осуществлять свою жизнь, дай Бог нам так пожить.
Справедливости ради надо сказать, что отец Ивана, Василий Петрович Духонин, ещё в молодые годы был искалечен на царской службе. По случаю физического убожества к крестьянскому труду непригодный, а кормил семью тем, что круглый год «в куски ходил», то есть попрошайничал. В сёлах про него говорили, что он «умён, как поп Семён», и Василий вполне оправдывал эту репутацию. Был он немощен и колченог, но все его боялись. Лишь под окном раздастся стук его нищенской клюки, хозяйки торопились подать ему кусок со стола. Незадарма он хлеб ел: умел предсказывать погоду, урожай, иногда и на судьбу ворожил. Приговаривал при этом: «Коли не вру, так правду говорю». И женился он скорее наговором, чем по любви.
Вспомнив отца, Иван упал духом и затосковал. Сидел молча, раскачиваясь на ухабах, и тихонько бубнил каким-то своим затаённым мыслям:
- Ах, кабы пожил. Ах, кабы хоть чуточку ещё пожил.
От Иванова молчания заскучал Егорка. Повертел по сторонам и зацепился взглядом за лошадь. Тянет она по дороге телегу и тяжко на ходу дремлет. Запахи трав дурманят голову. Ночь напролёт она в хомуте. В великую силу далась ей эта дорога. Она теперь колхозная и потому замученная, побитая, с выпяченными рёбрами, с разбитыми ногами. Голову держит понуро, в гриве и хвосте её запутался репейник, из глаз и ноздрей сочится слизь, манящая мух. Оводы жалят вздрагивающую шкуру. Худое лошадям житьё в колхозе – нет присмотра. Каждый норовит покалечить. Хозяин бывало скажет: «Ну, милая, упирайся!» И лошадь понимает. А теперь – «Н-но, каторжный, пошёл!» - и кнутом, кнутом. Всем своим остовом вытянется, передними ногами упирается, задними забирает, морду к груди прижмёт – тянет.
Скучно Егорке. Узкий просёлок от поворота до поворота узкой лентой тянется. Юркнет в лесок, побалует прохладой и опять бежит вперёд на просторе полей. Вон впереди лошадь в оглоблях мается, еле ноги передвигает, а ездока не видно. Издали кажется, что она на одном месте топчется. Видно, тоже в Волчанку правит: до хутора-то рукой подать.
Поравнялись. Уронив вожжи, на днище тележном богатырским сном спал Дмитрий Малютин. Оводы и мухи деловито снуют по его обнажённой груди, рукам, лицу, заглядывают в широко раскрытый рот, из которого вместе с храпом далеко разносится густой сивушный запах.
- Эк, как разморило, - позавидовал Иван и, подмигнув Егорке. – Нет числа дуракам, не уйдёшь от них никуда. Вот смотри, малец, пьянство… И блаженно и позорно, однажды вцепившись в человека, ведёт его по жизни до белого савана, и бороться бесполезно: единожды вкусил – на всю жизнь в кабале. Корить, стыдить или стращать пьющего человека бесполезно: утром он опохмелился, а к вечеру, глядишь, нализался. Не поймёшь: жизнь у него такая или уже смерть наступила. И ведь никто не додумается запретить эту бесовскую жижу.
Высказав свои суждения о вреде алкоголя, Иван принялся размышлять вслух какая судьба оставила Дмитрия Малютина пьяным среди дороги.
- В колхозе ведь как, кто к какому делу приставлен, тот это дело и правит. А этот, - он кивнул на Малютина, - кроме пьянства других забот не знает. Ну-ка, Егорушка, сигани к нему в телегу да завороти конька на кладбище. Среди крестов прочухается, можа поумнеет со страху.
- А ну как проснётся да задаст мне? – Егорке не страшно, ему весело от такой затеи.
- Проснётся – его удача, не проснётся – наша. Не боись: я рядом буду.
Дмитрий Малютин не проснулся. Хуторские озорники завернули его телегу на кладбище, накинули хомут в оглоблях на покосившейся крест и оставили там, прихватив лошадь трофеем.
Приехали в Волчанку. Егорка думал отдохнуть, отлежаться в тенёчке после беспокойной ночи, но Нюрка сказала – Дулю хоронят. Не до отдыха стало. У вросшей в землю избёнки собрался весь хутор. Бабы, крестясь, говорили, что за ночь блажная улыбка старика стёрлась.
После похорон мальчишки держались грустною ватагой. Не игралось… После табуна в хутор нагрянули петровские ребята. Такие набеги, как правило, кончались драками, и для малочисленной Волчанской детворы ничего хорошего не сулили. Тем не менее, решили держаться дружно. У Егорки запазухой появилась гирька на цепочке – оружие грозное, один вид которого остужает самую буйную голову. Петровские пустились на хитрость. Перед Егоркой встал долговязый, сухопарый паренёк, плюнул в пыль под ноги и предложил бороться. Бороться, так бороться. Сцепились, заклубилась пыль под ногами. Егорка ловко повалил противника на спину, а когда, придавив грудь коленом, потребовал - проси пощады, - чем-то гулким ухнули его по голове. Показалось, душа от удара выпала из тела, и Егорка, будто хватаясь за неё, упал в пыль…
Очнулся – никого. На руках и гудевшей голове кровь. Лицо в грязи, от слез, должно быть. Побрёл домой, но, увидав впереди петровскую ватагу, шмыгнул в заборную дыру бывшей Фёдоровой усадьбы. Затаился. Когда петровчане проходили мимо, кинул в толпу обломок кирпича. Кто-то охнул, закрутился волчком на месте, упал. Его товарищи сломали пролёт забора, разбили стекло в окне правления и, подхватив лежащего на руки, бегом удалились.
Убил – не убил? Страх закрался в душу, но успокаивала мысль: «А, пусть, всё равно не дознаются. Зато впредь наукой будет».
Егорка привалился спиной к прохладному фундаменту, вытянул ноги. Как много в жизни напастей – хватит ли на всё его пакостей?
А. Агарков. п. Увельский 2006г.
- Русский мужик беден издревле, - заявил новоиспеченный председатель, - свыкся с этим положением. Поблажки теперь пойдут лишь во вред. Не работается на сытое брюхо, не работается.
Колхозникам о своих поездках в район он докладывал иначе:
- В Увелке бывал, на полу спал и тут не упал.
Распродав скотину, уехал из хутора Фёдор Агапов с семьёй. Его брошенный дом стал колхозной конторой. Исстари заведенный уклад на хуторе мало чем изменился. Разве что болтать и спорить стали больше по каждому вопросу, но на то оно и коллективное хозяйство, чтобы решать сообща. За разговорами и дел не мало переделали. Распахали межи, вместе отсеялись. С весны заложили общественный коровник. Готовились к сенокосу. Жизнь в хуторе стала независтной. Если и хвастали чем теперь, так собаками иль огородами.
Был прекрасный летний день. Природа ликовала. Воробьи чирикали и с собаками дружно купались в пыли, неохотно уступая дорогу. Варвара Фёдоровна Извекова с тарелкою малосольных огурцов шагала к правлению. Была она женщина полная, белокурая, с высокой грудью, румяными щеками и пухлыми, алыми, словно вишни, губами. Мужики, оглядываясь ей вслед, частенько поговаривали:
- Ишь, толстомясая, попку-то нагуляла.
Хоть и привлекала Варвара Фёдоровна мужские взгляды, но куда ей было до молодой вдовы Полины Усольцевой. При среднем росте была та полна, бела и румяна, имела большие серые глаза навыкате, не то застенчивые, не то бесстыжие, пухлые крашеные губы, густые хорошо очерченные брови, тёмно-русую косу до пят и ходила по улице «белой утицей». Сам Авдей Спиридоныч, пообвыкнув в председательской должности, подъезжал к ней с предложением:
- Хочешь, молодка, со мной в любви жить?
- А на что мне тебя, пердуна старого? – отвечала Полина, с наглостью смотря ему в глаза. – У меня от молодых отбоя нет.
Только и было сказано между ними, но смолчавший Авдей разобиделся не на шутку, невзлюбил вдову и стал всюду притеснять её работами и попрёками. И до того довёл бабёнку, что однажды в пьяном виде орала она на всю улицу:
- Ай да председатель! От живой жены из постели улизнуть хочет, словно таракан без спросу в другую норовит.
Авдей Спиридоныч не привык вступать в бабьи перепалки, оставил это право жене, нахохлившейся вороной наскочившей на вдову, но и от своего не отступался.
- Что, дурья башка, надумалась? – спрашивал он Полину перед тем, как объявить ей вновь придуманное утеснение.
- Ишь как тебя, старого кобеля, раззадорило! Иль к должности твоей полюбовница полагается? Так вези бумагу из района – глядишь, и уступлю, - огрызалась вдова.
- Ладно, - угрюмо вздыхал Авдей, - подождём.
Через день-другой опять подступался:
- Ну, чего ты, паскуда, жалеешь?
И даже Полины ухажёры, которых она умела привечать не ссоря, выговаривали ей:
- Вам, бабам, привычно – могла бы и потерпеть. Ежели он тебя с хутора сживёт, куда пойдёшь? А то, гляди, до нас доберётся.
- Не справедливо это, - тихо плакала вдова. – Не люб он мне.
- Ну-ну, гляди. Только как бы от справедливости твоей на рожон не наткнуться…
Полина уж и к ведунье в Петровку хаживала, сметанкой, салом кланялась, но бесполезно.
- А таков он человек, что все ходы и выходы знает, Одно слово – прожженный, - шамкала старая ведьма.
Варвара Фёдоровна осуждала Полькино вдовье беспутство, Авдея Кутепова жалела, как оклеветанного. Ему-то на распробу и принесла она тарелку огурцов:
- Попробуйте, Авдей Спиридоныч, малосольненьких. У нас на Волге огурчики – первейшая зелень с грядки.
На минуту председатель, восседавший за широким столом, задумался – а эта зачем пожаловала? – потом указал Извековой на свободный стул, отодвинул тарелку на край стола и продолжил разнос подгулявших вчера мужиков. Те глухо покашливали, прятали глаза, переговаривались меж собой:
- Этак он, братцы, вконец нас завинит. За их спинами таилась ещё одна хуторская вдовушка – Стюра Малютина. Худо умытая, растрёпанная, полурастерзанная ещё после вчерашнего, она представляла собой тип бабы – халды, отлынивающей от работы, вечно хмельной, походя ругающейся и пользующейся каждым случаем, чтобы украсить речь каким-нибудь непристойным словом. С утра до вечера звенел над хутором её голос, клянущей всех и всяк, сулящий беды и напасти. Авдея Кутепова она боялась, а теперь, чувствуя вину, готова была провалиться сквозь землю, чтобы избежать его лютого взгляда.
- Кто зачинщик? Выходи.
После минутного колебания мужики решились исполнить это требование начальства:
- Выходи, Стюрка, чего запряталась..
Её вытолкали вперёд.
- И ты здесь? – удивился Авдей, будто только что увидел.
Стюрка робко взглянула на председателя и, встретив его полный осуждения взор, впала в состояние беспредельной тоски. Примолкли зеваки, сбившиеся в контору, перестали толкаться мальчишки, облепившие открытые окна – все ждут председателева решения. Егорка Агапов тут же, скалится неприрученным псом. Сердце его кровью обливается, видя, как загажен Фёдоров дом и подворье. Не любы ему ни Авдей Кутепов, ни Стюрка Малютина, то крикливая и скандальная, а теперь будто воды в рот набрала. Ждёт от неё Егорка взрыва, криков и проклятий, напрасно ждёт. А ведь ещё вчера во хмелю, подбоченясь, ответствовала увещеваниям председателя:
- Я и Егоровна, я и Тараторовна…
И свидетель он, как судорожным шагом шёл от неё Авдей Кутепов и бормотал под нос:
- Ну, я тебя уйму, я тебя уйму!
Что ж теперь? Смотрит Егорка на председателя и ненавидит его всем сердцем. Вспомнились слова Фёдоровы на прощании:
Господи! Да легче мне на казаков спину гнуть в батраках, чем с Авдюшкой за одним столом…
- Айда за мной!
Мальчишек с окон будто ветром сдуло. Собрались в беседке в углу сада.
- Робя, Варвара на «огурчики» приглашает. Кто со мной?
В огород к Извековым забрались с задов от леса. Ползком по картофельной ботве до самой навозной грядки. Худые грязные ручонки шарят среди лопушистых листьев, крутобокие огурцы, словно зелёные поросята, пузырят рубашки.
Егорке мало этого озорства.
- Шуруйте, я щас, - машет он рукой и крадётся к раскрытому окну дома. Коленку на завалинку, подтянулся, заглянул. Борис Извеков пьяный (никогда прежде замечен не был) сидел за столом, перед ним початая бутылка, стакан и всё те же малосольные огурцы в тарелке, со смородиновыми листьями на боках. Порой голова его ослабевала и тыкалась носом в стол. Тогда он вздрагивал всем телом, встряхивался, плескал из бутылки на дно стакана, махом опрокидывал его в рот и замирал, уставившись куда-то невидящим взглядом.
Борис не был противен Егорке, как, например, Авдюшка Кутепов, даже наоборот, как бывший активный участник войны, крепко пострадавший на ней, вызывал в мальчишеской душе сочувствие и уважение. Но подспудно парнишка чувствовал какую-то тайную связь и влияние его на Саньку, отчего сестра не раз тайком плакала. И за эти слёзы он готов был мстить Извекову. Каверзы, одна подлей и смешней другой, вихрем пронеслись в Егоркиной голове. Но, сбитый с толку необычным Борисовым поведением, мальчишка незамеченным удалился.
В конторе по-прежнему много народу, хотя действующие лица поменялись.
- Дядя Авдей, мама огурцов прислала, - хитро улыбаясь, Егорка влез в окно. – Хотите?
- Хотеть отчего не хотеть, - председатель рассеянно посмотрел на извлекаемые из запазухи дары. – Святой водой вы их поливаете что ли – у меня на грядке лишь цветочки проклюнулись. Какие такие секреты?
- Жизнь прожить - не ложку облизать, - назидательно говорит Егорка и к немому восторгу ребятни вручает последний Варваре Фёдоровне, в беспокойстве заёрзавшей на своём стуле.
Авдею не до огурцов, свежих или малосольных. Он празднует в душе очередную победу. Уж как не хитры мужики и эта стерва-баба, он на их штуки не поддался, а ещё раз своею мудростью козни врагов победил. Сидит и думает: «Слава Богу, и этих усмирил». И пришла тут ему на ум такая мысль: «Вот кабы все так – пили да каялись, то-то бы тихо было…»
Егорка доволен, что Варвару пронял: вон как запылила считать свои огурчики. Вот бы ещё Авдею перца на хвост насыпать. Прощаясь с братом, поклялся Егорка мстить его врагам, и с тех пор не знает покоя его кудрявая голова. Всюду суёт он свой любопытный нос, готов в любую минуту на самую отчаянную и каверзную шутку. Никого Егорка не боится, хотя пакости свои творит исподтишка. Не все рассказывает ребятам, но встретил поддержку и сочувствие у Ивана Духонина.
В последнее время ходил Иван сам не свой. Отвык с военных лет подчиняться кому-либо, кроме своей жены, конечно, а теперь куда не плюнь – везде начальство: то звеньевой, то бригадир, то член правления, то сам председатель иль его сродственник или дружок. И каждый норовит шпынуть Ивана. Сам большой любитель подшутить и посмеяться незлобиво, теперь он стал объектом постоянных насмешек. Затаился Иван, озлобился, стал проделки разные проделывать, как Егорка, исподтишка. И смеялся над ними, как демон ада, укрывшись от людских глаз.
Возвращаясь домой из лесу, увидел на берегу озера одёжку и берданку Якова Ивановича Малютина и самого старика, в чём мать родила пробиравшегося через ряску к подстреляной утке. Прежний Иван лягушку бы в портки засунул, рубашку ли узлом завязал иль, спрятавшись в кустах, медведем зарычал. Вот умора бы была посмотреть, как старый охотник нагишом стрекача задаст. Теперешний Иван собрал Дулино барахло, отнёс домой, бросил в бане да и забыл напрочь. Невдомёк ему, что пуще смерти боялся Яков Иванович срамного позора, которого всё-таки не избежал, видимо, под старость. Забился голый старик в камыши, всё ждал – посмеются злые люди да и отдадут его одёжку. Но проходили час за часом, а пусто на берегу. Комары и пиявки облепили худое тело, холодит ноги илистое дно. Видно смертушка пришла, да такая подлая и постыдная, что сами собой бегут по щекам слёзы. Горько на душе Дулиной. Жил в грязи и помирает в болоте. Всю жизнь свою припомнил. Какие у него были радости? Кто его утешал? Кто добрый совет давал? Кто доброе слово сказал? Кто обогрел, защитил, приютил? Кому было дело до него, сироты? Жену давно схоронил, а детям разве нужен? Кто о нём вспомнит? И на все вопросы сам отвечал – никто, никто, никто… Да и винить-то некого – просто жизнь не задалась. Вот и смерть какая-то несуразная, неполюдски умирать приходится. Эх, ма!..
Дрожит старик от холода и обиды, и время идёт. Вот уж стадо на хутор пригнали. Яков Иванович Богу начал жаловаться. В избёнке у него темно, тесно, повернуться негде, ни солнечный луч туда не заглянет, ни добрый гость. И живёт он в этой развалюхе один-одинёшенек, измождённый годами, хворями, никому не нужный и всеми забытый, и ждёт, когда смерть освободит его тело от земных тягот. А оно вон как получилось. Горько, ох, горько…
Горевал он так, горевал, забываться уж стал, то есть притупились все боли и холод, одолевающие тело, а тут и смеркаться стало. Впотьмах огородами под лай собак пробрался Яков Иванович домой, завалился на лежанку. Всё мечтал согреться, да некому печку затопить. А к полуночи раздались в его ушах предсмертные шёпоты, разлились по всему телу неземная лёгкость и сладостная истома. Нашли его с блаженной улыбкой на исхудавшем лице. Крестились бабы: «Прямиком в рай отлетела душа божья…»
Какое же горе топил на дне стакана Борис Извеков? Несчастной была его любовь. Будто ненароком наделила его судьба девицей-красавицей, да всё не впрок. Горда, своевольна оказалась. Не желаю, говорит, жить с твоей матерью под одной крышей, хочу отдельно, своим домом, своим хозяйством править. Ну, как же Борису бросить родную мать, вскормившую его, воспитавшую, из мёртвых его поднявшую после тяжёлого ранения. Да и где взять деньги и силы на этот распроклятый дом? Так и не сошлись, не слюбились. А на днях Санька заявила, что просватал её райкомовский инструктор Андрей Масленников, к себе в Увелку зовёт жить. Только даёт она Борису последний случай спасти их любовь – бросай, говорит мать, едем вдвоём счастье на стороне искать. Вот и смалодушничал он, напился, чтобы в петлю с горя не залезть. Вот она, правда жизни! Любит он двух женщин, а они так просто ненавидят друг друга и за версту обходят, как прокажённые. А как уедет Саша с хутора, что у него останется?
Перед домом Агаповых долго стояла запряжённая телега: грузили Санькины пожитки, потом прощались, сидели на дорожку. Егорка, набегавшись, примчался домой, притих. Жалко – любимая сестра уезжает. И мать, Наталья Тимофеевна, горюет: не по-людски – без сватов, без свадьбы – куда поехала? Наконец расстались. Иван Духонин торопил: вызвался везти, а время не терпит. Но у ворот Извековых остановился, отвернулся хмурый, готовый ждать. Санька попросила тихо:
- Сбегай, братик, позови. Скажу кой-чего…
Не хочется Егорке в этот дом входить. Но не Варвары, не досчитавшейся своих «огурчиков», боится он. Стыдно за сестру и противно на Бориса смотреть: он-то знает, в каком тот состоянии.
Всё-таки вошёл. Борис за столом, его мать, отвернувшись, посуду моет до того не спешно, что и звука не слышно. Должно быть, серчает на пьяного сына.
- Слышь, невеста твоя уезжает, - грубовато сказал с порога, поминая неудачливое Борисово сватовство. – Выдь – поговорить хочет.
Варвара даже не обернулась, только плечом дёрнула. Борис слушал эти слова, и сердце его разрывалось на части. За что? Чем он заслужил такую горькую участь? Когда учился в университете и потом, когда учительствовал в приволжском городке, мечтал сеять в детских умах разумное, доброе, вечное. Для осуществления этой мечты взялся за винтовку и добровольцем ушёл на фронт, устанавливать новую власть. Командовал ротой, был ранен – ничего себе не просил. Так неужто не заслужил он в жизни хоть малой толики счастья? Как же она может поступать так с ним? Ведь говорила: люблю навек. И счастье их было так возможно, но не сложилось.
- Ну, как хочешь, - сказал, потоптавшись, посланец и прикрыл за собой дверь.
Борис сжался, как пружина, готовый выскочить из-за стола. Варвара Фёдоровна всхлипнула:
- Иди, иди, бросай мать… Так мне и надо!
Пружина звенькнула бутылкой о стакан и сломалась.
Наталья Тимофеевна усмотрела знакомую телегу у Извекова двора, стала выговаривать Нюрке:
- Ни тот, ни этот не мужики. Разве так женихаются? Меня Кузьма Васильевич сватать приехал, помню, на тройке с дружками да со сватами. Родители всполошились, не знают, где гостей усадить, чем угостить. Прибежали тётки со всех сторон, да кумы, да сестрицы – всем лестно на жениха посмотреть. А Васильич хоть и важный сидит, а всё ему круто надо – не привык копаться да церемонится. Не успели сговориться, а он уж командует:
- Какие Покрова, через неделю приеду, чтоб готова была..
Мама расстроилась:
- Что скоро так – будто позор прикрываете…
Уехала Санька, так и не дождавшись Бориса. А когда стих за окном тележный скрип, разрыдался Извеков. Рассказал он матери всё, что на душе было. Варвара Фёдоровна слушает его, гладит по голове и жалеет.
В Увелку ехали – ночевали в Рождественке у знакомых. В обратный путь тронулись, Иван сказал Егорке:
- Не барин, в телеге поспишь, а мне не привыкать…
И ехали без остановок ночь напролёт. День начал заниматься: заалел восток, а потом будто огнём на облака брызнуло. Засверкала роса, проснулись птицы, засвистели суслики, в высоких травах будто шёпот пошёл. Где-то вдалеке колокол солнце приветствует – должно быть, в Петровке, ближе негде. Ездоки приободрились. Егорка дремал, убаюканный ночной дорогой, просыпался, а Иван всё говорил и говорил, его как прорвало – всех помянул. Теперь до Бориса Извекова добрался:
- …Одно могу прибавить: на его месте я не только бы жизнью не дорожил, а за благо бы смерть для себя почитал. И ты над этими моими словами подумай. Ну, что за жизнь у него, хромоного – ни жены, ни друзей, целый день с мамочкою своей милуется. Гляди и родят чего-нибудь. Впрочем, мал ты ещё для таких разговоров. Мал ты ещё, Кузьмич, для мужского разговору, – и потрепал мальчишку по вихрам.
Опять вспомнил Фёдора:
- Вот брат твой, коренной уральский мужик, в строгости, но и в сытости вскормленный, теперь по какому-то горькому недоразумению без своего угла остался… В лоск мужика разорили.
Об Авдее Кутепове сказал:
- Вилы тебе в брюхо – вот твои права. В колхоз силком загнал. Теперь у меня ни лишних мыслей, ни лишних чувств, ни лишней совести – ничего такого не осталось. Да не один я такой, все бают: в колхозе жить да не воровать, значит не жить, а существовать. Изворотами люди живут, и я, стало быть. Авдюшка говорит: порядок через строгость приходит. Вот как начнут садить у тюрьмы – народ и присмиреет. А я мекаю: двух смертей не бывает, а одна искони за плечами ходит. Вот её и надо бояться.
Егорке нравилась Иванова болтовня, да и сон потихоньку растворился в ярких бликах нарождающегося дня.
- … Шибко мне, Егорка, в солдатах служить нравилось. Дождь ли солнце – брюхо набил и лежи позёвывай. Начальство суетится, так ему положено. Разве кто вгорячах крикнет:
- Ишь, паскуда, хлебало раззявил!
Ну, да ведь там без того нельзя, чтобы кто-либо паскудой не обозвал, на то она и армия. Зато теперь… Слышь ты, вчерась в райкоме-то два мужика гуторят:
- Где мне, Иван Иваныч. О двух головах я что ли? Вот если б вы…
- Что вы, что вы, раз уж вам поручили, вам и выполнять
- Да кабы знать с кого конца подступиться…
- А вы не с краю, а в самую серёдку, хи-хи, в гущу, так сказать, событий.
- Тьфу! - Иван в лицах изобразил подслушанный разговор и выматерился.
- Писульки по деревням шлют: не шевелиться, не пищать, не рассуждать. Хотя разобраться, в единоличестве тоже не мёд. Вот вы, Кузьмич, как бы без Фёдора прожили, если б не колхоз? То-то. Соображай. И работа тоже. Раньше напару с бабой трубишь цельный день – инда одуреешь. В обчестве – веселей.
Иван задумался.
- Нно, постылый! – ошлёпал он вожжами конские бока.
С политики перекинулся на рыбалку.
- Чтобы ловля была удачной, необходимо иметь сноровку. Опытные рыбаки выбирают для этого время сразу после дождя, когда вода взмутится.
- В жизни первейшую роль опыт играет, - разглагольствовал Иван, - Удача – это так, всё равно что недоразумение, а главная мудрость жизни всё-таки в опыте заключается.
- Держи карман! – возразил Егорка, - Залез я, к примеру, к вам за вишней – нонче попался, завтра нет. Так что ж – ума набрался? Совсем нет – просто повезло.
- Ты ещё сопляк и по-сопляковски мыслишь. А какие слова-то употребляешь… «Держи карман». Да с тобой культурный человек и говорить не захочет. Тёмный ты – вот тебе и весь сказ.
- Да все так говорят – я что ль придумал?
- А ты не всякие слова повторяй, которые у хуторских пьяниц услышишь, - убеждал Иван мальчишку. – Не для чего пасть-то разевать, можно и смолчать иной раз. Особливо в разговоре со старшими.
- Я ж с тобой, дядь Вань, по-простому, - вздохнул сбитый с толку Егорка.
- Простота она хуже воровства. Если дуракам волю дать, они умных со свету сживут. Смотри, Егорка, с ранних лет насобачишься, чему хорошему детей своих учить будешь? Надо с вами, пацанами, сурьёзно поступать, - рассуждал Иван. – И за дело – бей, и без дела – бей: вперёд наука. Вот и Мишка мой такой… А всё матеря портят. Сечь вас надо, а они жалеють. Не поймут бабы-дуры, что чем чаще с мальцов портки сымать, тем скорее они в люди выйдут. Родитель у меня был, царствие ему небесное, большого ума человек. Бывало, выйдет на улицу, спросит у соседей: «У вас с чем нонче щи? А у меня с убоиной», - зевнёт, рот перекрестит и заскучает. Потому что куда им до него. Вот говорят, мужики раньше барством задавлены были. Отец мой без особых усилий всё же мог осуществлять свою жизнь, дай Бог нам так пожить.
Справедливости ради надо сказать, что отец Ивана, Василий Петрович Духонин, ещё в молодые годы был искалечен на царской службе. По случаю физического убожества к крестьянскому труду непригодный, а кормил семью тем, что круглый год «в куски ходил», то есть попрошайничал. В сёлах про него говорили, что он «умён, как поп Семён», и Василий вполне оправдывал эту репутацию. Был он немощен и колченог, но все его боялись. Лишь под окном раздастся стук его нищенской клюки, хозяйки торопились подать ему кусок со стола. Незадарма он хлеб ел: умел предсказывать погоду, урожай, иногда и на судьбу ворожил. Приговаривал при этом: «Коли не вру, так правду говорю». И женился он скорее наговором, чем по любви.
Вспомнив отца, Иван упал духом и затосковал. Сидел молча, раскачиваясь на ухабах, и тихонько бубнил каким-то своим затаённым мыслям:
- Ах, кабы пожил. Ах, кабы хоть чуточку ещё пожил.
От Иванова молчания заскучал Егорка. Повертел по сторонам и зацепился взглядом за лошадь. Тянет она по дороге телегу и тяжко на ходу дремлет. Запахи трав дурманят голову. Ночь напролёт она в хомуте. В великую силу далась ей эта дорога. Она теперь колхозная и потому замученная, побитая, с выпяченными рёбрами, с разбитыми ногами. Голову держит понуро, в гриве и хвосте её запутался репейник, из глаз и ноздрей сочится слизь, манящая мух. Оводы жалят вздрагивающую шкуру. Худое лошадям житьё в колхозе – нет присмотра. Каждый норовит покалечить. Хозяин бывало скажет: «Ну, милая, упирайся!» И лошадь понимает. А теперь – «Н-но, каторжный, пошёл!» - и кнутом, кнутом. Всем своим остовом вытянется, передними ногами упирается, задними забирает, морду к груди прижмёт – тянет.
Скучно Егорке. Узкий просёлок от поворота до поворота узкой лентой тянется. Юркнет в лесок, побалует прохладой и опять бежит вперёд на просторе полей. Вон впереди лошадь в оглоблях мается, еле ноги передвигает, а ездока не видно. Издали кажется, что она на одном месте топчется. Видно, тоже в Волчанку правит: до хутора-то рукой подать.
Поравнялись. Уронив вожжи, на днище тележном богатырским сном спал Дмитрий Малютин. Оводы и мухи деловито снуют по его обнажённой груди, рукам, лицу, заглядывают в широко раскрытый рот, из которого вместе с храпом далеко разносится густой сивушный запах.
- Эк, как разморило, - позавидовал Иван и, подмигнув Егорке. – Нет числа дуракам, не уйдёшь от них никуда. Вот смотри, малец, пьянство… И блаженно и позорно, однажды вцепившись в человека, ведёт его по жизни до белого савана, и бороться бесполезно: единожды вкусил – на всю жизнь в кабале. Корить, стыдить или стращать пьющего человека бесполезно: утром он опохмелился, а к вечеру, глядишь, нализался. Не поймёшь: жизнь у него такая или уже смерть наступила. И ведь никто не додумается запретить эту бесовскую жижу.
Высказав свои суждения о вреде алкоголя, Иван принялся размышлять вслух какая судьба оставила Дмитрия Малютина пьяным среди дороги.
- В колхозе ведь как, кто к какому делу приставлен, тот это дело и правит. А этот, - он кивнул на Малютина, - кроме пьянства других забот не знает. Ну-ка, Егорушка, сигани к нему в телегу да завороти конька на кладбище. Среди крестов прочухается, можа поумнеет со страху.
- А ну как проснётся да задаст мне? – Егорке не страшно, ему весело от такой затеи.
- Проснётся – его удача, не проснётся – наша. Не боись: я рядом буду.
Дмитрий Малютин не проснулся. Хуторские озорники завернули его телегу на кладбище, накинули хомут в оглоблях на покосившейся крест и оставили там, прихватив лошадь трофеем.
Приехали в Волчанку. Егорка думал отдохнуть, отлежаться в тенёчке после беспокойной ночи, но Нюрка сказала – Дулю хоронят. Не до отдыха стало. У вросшей в землю избёнки собрался весь хутор. Бабы, крестясь, говорили, что за ночь блажная улыбка старика стёрлась.
После похорон мальчишки держались грустною ватагой. Не игралось… После табуна в хутор нагрянули петровские ребята. Такие набеги, как правило, кончались драками, и для малочисленной Волчанской детворы ничего хорошего не сулили. Тем не менее, решили держаться дружно. У Егорки запазухой появилась гирька на цепочке – оружие грозное, один вид которого остужает самую буйную голову. Петровские пустились на хитрость. Перед Егоркой встал долговязый, сухопарый паренёк, плюнул в пыль под ноги и предложил бороться. Бороться, так бороться. Сцепились, заклубилась пыль под ногами. Егорка ловко повалил противника на спину, а когда, придавив грудь коленом, потребовал - проси пощады, - чем-то гулким ухнули его по голове. Показалось, душа от удара выпала из тела, и Егорка, будто хватаясь за неё, упал в пыль…
Очнулся – никого. На руках и гудевшей голове кровь. Лицо в грязи, от слез, должно быть. Побрёл домой, но, увидав впереди петровскую ватагу, шмыгнул в заборную дыру бывшей Фёдоровой усадьбы. Затаился. Когда петровчане проходили мимо, кинул в толпу обломок кирпича. Кто-то охнул, закрутился волчком на месте, упал. Его товарищи сломали пролёт забора, разбили стекло в окне правления и, подхватив лежащего на руки, бегом удалились.
Убил – не убил? Страх закрался в душу, но успокаивала мысль: «А, пусть, всё равно не дознаются. Зато впредь наукой будет».
Егорка привалился спиной к прохладному фундаменту, вытянул ноги. Как много в жизни напастей – хватит ли на всё его пакостей?
А. Агарков. п. Увельский 2006г.
Обсуждения Озорники