Когда судьба начинает или активно продолжает бить и этим очищать и учить, как и наставлять человека и привносить в него, она часто изолирует его в себе от всяческих советов, сочувствий, сожалений, уводит порою от доброжелателей, ибо желает вершить свое дело без помех, но порою во внутренней суете и неопределенности, когда человеку, загнанному в угол, уже совсем не разобраться, хуже ему или лучше, чем другим, когда уже готов устремиться абы куда, лишь бы двигаться, лишь бы устремляться, лишь бы получать хоть какой результат, и уже почти соглашаешься на любой, более-менее сносный, когда запросы к жизни начинают ослабевать, когда начинаешь давать себе установки претерпеть, ибо интуитивно чувствуешь, что все когда-нибудь кончается и имеет свойство давать тебе передышку, как и новое обозрение дел своих и сосредоточение на своей никуда не девшейся цели. Но пока этот вожделенный перерыв в вершащемся над тобой настанет, вольно или нет, но обозреваешь мыслью и уже в который раз все открытые как бы двери, если судьба еще дает такую возможность, ибо чаще всего, любя тебя, она просто выталкивает тебя из одной двери, чтобы тотчас взашей втолкнуть в другую и порою так стремительно, что не успеваешь и осознать этот переход, а с ним и понять, повезло тебе или нет. А внешний мир устами и глазами доброжелателей всех уровней и недругов, подобно болельщикам на спортивных состязаниях, на все пристрастно взирающий со стороны, упорно требует войти в те единственные двери, которые и им, наблюдателям, обеспечат покой и удовлетворение, которые тебе, находящемуся ближе всех, видятся, как наглухо заколоченные… Да и как объяснить, что, помотавшись по этому футбольному полю жизни, ты уже понял для себя, что не ты забиваешь гол, не ты промазываешь, а нечто в тебе и вне тебя, тебе не подчиняющееся и не подотчетное, все охотно решающее за тебя в твоем присутствии, что-то разрешая считать своим детищем, а что, увы, следствиями непредвиденных обстоятельств, хотя, по сути, все не от тебя, не тобой, но к тебе, к твоему телу, чувствам, амбициям, судьбе… но только не личными усилиями, которые на самом деле есть твоя вечная убаюкивающая и не покидающая тебя иллюзия, которая начинает видеться после многих игр в свои ворота, когда ты, наконец прозрев, себе говоришь: «Стоп, но я этого не хотел, я к этому не устремлялся…», - по сути не зная, что и то, и это, и то, что еще будет, играет на руку твоей удаленной и вожделенной цели; и чтобы приблизиться к ней, чтобы в ней работать и проявлять себя, тебе нужны качества и все работает на эти качества, и ради этих качеств тебя с болью и редкими передышками ломает. И откуда-нибудь эти качества не являются. Они рождаются в муках, они закаляются, они просеиваются, они еще зарабатываются через отдачу кармических долгов; а пока долги есть, есть запрет на приближение цели. И теперь, управляемый судьбой, а значит Рукою Бога, находишься в пути преодолений тех препятствий, которые сам посеял и взрастил своей греховной деятельностью в прошлом, в прошлые рождения, и теперь своим телом, своими чувствами, своими, по сути, руками разбираешь, разгребаешь, озадаченный и почти непримиримый, свои же завалы, действуя согласно Божественной Воле, справедливости, Божественному Плану очищения, ибо иначе ни на миллиметр не приблизишься к тому, что назвал целью и смыслом, ибо, дав их тебе в сознании, Бог дает и возможность их заслужить, А ты говоришь, что в не те врата… Именно в те, именно в подходящее время, именно во благо. И с кем поспоришь? Это надо только принять и осознать, и утвердиться в вечной и неоспоримой Истине. Неся другому боль, ты получаешь ее рикошетом, и, кажется, в самое неподходящее время, ибо и здесь Милость Бога Совершенна. На самом деле, в самое подходящее, ибо и обстоятельства уж для этого уготовлены, и следствия, служащие в итоге твоей же цели. И где злословил, где лицемерил, где лжесвидетельствовал, и где насиловал, и где отбирал, и где себя возвышал и попирал другого…, там и ответь, и чуть больше, чтоб хорошо запомнилось и чтоб другим передал, чтобы в эту степь не тянулось, и чтобы подобные качества в душе остались вечным Божественным запретом, неотъемлемым, частью души, ее ориентиром, ее сутью. И могла я себе сказать и тогда, и всегда, что и этот путь, длинный, долгий, изнурительный, полезный, насильственный, Наталия, есть на сегодняшний день твой. Судьба, готовя тебе и блага и свою успешность, не позволит тебе к этому подойти бездарно и бездарно воспользоваться, ибо, иначе, канут в ничто все Божественные усилия над тобой, как и над каждым. А потому, Бог давал мне то, что было мое, что честно, т.е. греховно заработала в прошлых рождениях, но учел многие и другие качества и поступки, дабы и за них вознаградить великими внутренними мне обещаниями предназначения, которые позволяли со мной однажды заговорить (осень 1991 года), дав претворение этим обещаниям. Но где было чересчур, где мои недоброжелатели переусердствовали, идя на поводу своих греховных качеств, там Бог становился в защиту меня. Никак не следует полагать, что я в этом избрана, ибо религия открывает глаза, и Бог изнутри четко подсказывает верующему, где помог, где предупредил и где защитил. Многие обиженные уже в этой жизни видят и поднятую Божию Руку над обидчиком, ибо это не слепая кара или возмездие, но каждому свой Урок, ибо в греховности Бог не позволяет долго пребывать, но желает очищение через равнозначные страдания, дабы человек слабел в греховности и становился в пути страданий гибче, понятливей, добрее, совершенней. Чтобы дать мне также следующий опыт, меня необходимо было буквально вышибить из общежития, дать вокруг меня самую неблагоприятную обстановку, дабы я испытала и этот нектар, чтобы в итоге развившаяся на этой почве ситуация и среда стали для меня невыносимыми; и в означенный Божественный срок и без больших худых последствий для себя я была направлена судьбою дальше, проходя так все тот же ускоренный ликбез по жизни и ее опыту в условиях моих духовных и материальных возможностей. Поэтому Судьба, Сам Бог поступали со мной не ласково, но так, в ту меру, которую я могла бы вытерпеть с нужным пониманием, не обозлясь и не ожесточась на людей, поскольку страдания такого порядка были, в соответствии с моей внутренней устроенностью, куда боле слабей, чем страдания, отводящие от внутренней цели, от знаний и устремленности все же жить во благо другим, хотя это ни тогда, ни после не было основным направлением судьбы или ее задачей на меня, ибо у нее был другой и не менее существенный и подходящий мне план – развить в этой жизни мозги и понимание; и в этом направлении судьба, надо отдать ей должное, неустанно трудилась и не покладая рук. Только в новых, изолированных от многолюдья условиях, я смогла бы пройти и новый опыт человеческих отношений и качеств и проявить активность в означенном мне судьбой направлении, которая и была из всего выводящей и успешной. И эта активность была выражена в поиске нового жилья, а также в вновь поступлении на заочные подготовительные курсы при Московском университете, которые начинались осенью и должны были мне помочь. Именно без настигших меня событий многое бы не случилось и другое. Но все по порядку.
В последнем письме, которое написал мне Геннадий, мой случайный попутчик в поезде, содержался его вопрос, его просьба дать совет, как быть, если в общежитии, где он также, как и я, обосновался, все поголовно пьют и втягивают его в это, как и другие многие разборки постоянно, и невозможно устоять, и невозможно начать собирать деньги, и невозможно… На этот вопрос, еще работая благополучно воспитателем общежития, я ответила, советуя, что лучше всего уйти жить на квартиру, снять комнату, ибо не каждый может выдержать это влияние и его последствия, не каждый найдет в себе силы противостоять и не обрести врагов, но поясняла, что, живя в семье, или просто отдельно, будешь семьею храним, ее духом, или своей изолированностью и разумностью и твердостью цели, лишь бы шел, не боясь самого себя и своих слабых качеств, лишь бы не втягивал себя умом в то, что неблагоприятно, или вредно, или против другого… На самом деле на это письмо я уже не получила ответ, но им как бы предсказала свое скорое и неминуемое будущее, о котором я ничего не могла знать, но, ведь, так и случилось.
Волею судьбы я поселилась на квартире, а вернее в небольшом домике у Анны Ивановны, с виду крепкой семидесяти двух летней старушки, недавно похоронившей мужа и к моему приходу к ней едва отметившей сорок дней. Это была окрайная часть города с частными домиками, хозяйствами, почти предпоследняя остановка автобуса, идущего с комбината, я бы сказала маленькая деревушка со своим бездорожьем, неровными улочками, но с множеством домов и домиков, дворов и двориков с участками, огородами, подсобными постройками, сараями, времянками, сараюшками, плотно прилепленных к друг другу, с нечастыми низенькими магазинчиками, совсем не далеко от железной дороги, так что постукивание проходящих поездов казалось совсем рядом. Это ее соседку, живущую на этой же улице, на противоположной ее стороне, чуть наискось, я и встретила на остановке в дни моих гонений, через нее и попала к Анне Ивановне в качестве квартирантки. На предварительном разговоре, по сути, на своеобразном собеседовании, я пояснила, что работаю ученицей-прядильщицей, что желаю поступить учиться на подготовительные курсы и мне нужны подходящие условия. То, что я собираюсь учиться, а значит, не держу в голове гульки и никого не буду к себе водить, ее ко мне расположило однозначно, ибо все еще не могла смириться со смертью мужа, и стены хаты ее давили, как и боялась оставаться без присмотра, без постоянного живого человечка рядом, но и не желала себе лишнего беспокойства. Жить с чужим человеком я не умела, не очень-то понимала, как надо себя с ней вести, чтобы не вызвать в ней гнев или неудовлетворенность. Не все условия бабушки мне подходили, но выбирать было не из чего. Как только я с чемоданом вошла в ее дом, она заговорила о том, что ей надо побелить потолки, печку, а также заявила, что будем харчеваться вместе, и что об оплате мы договоримся. Хозяйство у Анны Ивановны было среднее. Большие высокие деревянные ворота извне открывались хитро, и бабушка сразу же научила меня этой несложной науке. Посредине двора на цепи у сбитой кое-как конуры сидела дворняга, вечно голодная, но не злая и неустанно лаяла на все движения на улице, которых было достаточно, ибо улица была замыкающая и многолюдная, поскольку выходила на остановку. Далее, по краям двора, почти в конце стоял свинарник, курятник и небольшая времянка, где также, как и в доме, была печка; здесь же была лежанка, столик у низенького окна, старый сундук и мешки с комбикормом, на вешалке висели фуфайки, старые пальто, куртки. Выходил двор у свинарника через низенькую калитку в огородик, который возглавлял покосившийся туалет. У бабушки была свинья, куры, и это определяло ее распорядок дня, и мне здесь, казалось, она предусматривала также работенку. Бабулька была отнюдь женщина не простая, достаточно недоверчивая и сверлила глазами постоянно, как бы спрашивая, ты куда и зачем. Дом был с виду небольшой и начинался с сеней. Из сеней, где была небольшая комнатка-кладовка, дверь вела в комнату, достаточно просторную, которую можно было назвать и кухней. Большая сибирская печь, однако, без полатей, как бы разделяла кухню от залы. Кухня была уютной, теплой, и Анна Ивановна предпочитала спать и отогреваться здесь, а вот залу, чуть попрохладнее она отдала мне, где с другой стороны печи, почти вплотную к ней стояла кровать со старой периной, подушками и одеялом, тем обеспечив мне чуть ли не райские домашние условия, что очень ценила и по поводу и нет напоминала мне. Мой чемодан тотчас был определен под кровать, и другое место вещи мои не знали, было позволено смотреть телевизор, но самое большое богатство для меня был стол. Огромный, он помещал на себе все мои книги, учебники, справочники, блокноты, тетради… а вместе с тем и надежды. Это все было лучшее, что я могла себе пожелать. Здесь же я предчувствовала мир, нормальную работу, свое одиночество, размышления… Я за все это была готова платить большим почтением, трудом, деньгами… Но белить я не умела и не желала. Да и с деньгами получалась такая ерунда. Старушка никак не уговаривалась питаться порознь. А значит, надо было ей отдавать денег много, и за жилье, и за питание. Надо было также постоянно и безоговорочно раз в неделю мыть полы, прибирать всю хату, стирать, носить воду с колонки, ходить в магазин, если она попросит, и не здорово проявлять характер. Это уже было и так понятно. Я не очень-то рассчитывала, что моя печальная и незаслуженная слава докатится и до ее ворот и надеялась как-то все же ужиться и хотя бы дотянуть до лета.
Имея на руках небольшую сумму денег, я могла ей сразу дать двадцать пять рублей, на что она отреагировала неожиданно недружелюбно.
- Это за что? – спросила она.
-Ну, за жилье. Пока я даю двадцать пять рублей..
- И все? Нчишь… Да разве ж я тебя за эти деньги прокормлю?
- С аванса я вам дам столько же… Если хотите, я буду питаться отдельно и платить только за квартиру.
- Ладно, с аванса, так с аванса… - примирительно отвечала она, и мне показалось, что бабушка жадноватая и на меня планировала куда больше. Непросто было как-то определиться, ибо я только начинала работать снова ученицей-прядильщицей и заработки были отнюдь не высоки, восемьдесят-девяносто рублей с ученическими.
Выяснив, в какую смену мне идти на работу на следующий день, Анна Ивановна, держа в голове свои планы, уже ранним утром, натопив печь и приготовив борща, накормив меня, вручила мне ведро с побелкой и обязала белить потолок на кухне. Был побелен не потолок, но я. Чуть нервничая, почти разочаровываясь, едва приобадривая и поучая меня, ведя чуть ли не за руку, покрикивая, наставляя всеми своими силами, она плюнула и, как играючи, залезла на табуретку и выбелила потолки сама, как и печку, однако, не потеряв надежду, что я все же где-нибудь в хозяйстве, да могу сгодиться. Я думала, что за такую мою работу, она меня в обед перед уходом на смену не покормит или сделает это скрепя сердцем, ибо была беспокойная, своенравная, достаточно характерная и упрямая, и с хитрецой. Но перед работой меня ожидала исправно все та же тарелка борща, налитая доверху.
Так определился мой быт, так жизнь готова была войти в нужное русло. Бабушка была несколько недоверчива, как бы постоянно боялась упустить или потерять свое, однако старательна, рассудительна, отнюдь не забитая, не уставшая от жизни, не замученная болезнями, но более подозрительная, озабоченная, все себе в уме держащая, приглядывающаяся, прислушивающаяся, все подмечающая, не идущая на откровения и не стремящася к себе расположить, понравиться, польстить, также не было одинока, поскольку имела многочисленную родню и всем спешила на помощь, как и со всеми консультировалась по поводу меня. Ее устраивало то, что ко мне никто не ходит, что я много не рассуждаю, не лезу в глаза, что вовремя прихожу с работы, что как-то ей помогаю по хозяйству и сижу за книгами. Однако, чуть ли ни с первых дней Бог оказал и ее недружелюбие и настороженность, как и готовность поступить со мной достаточно жестко. А дело было в том, что она потеряла, куда-то задевала ключ от шкафа. Определив моим вещам место под кроватью однозначно, она, опасаясь моего любопытства или воровства, закрыла шкаф на ключ и спрятала его подальше, дабы хозяйские вещи оставались в сохранности и недоступности. Хоть первое время, следуя советам своей родни, она пыталась не оставлять меня одну, однако, и безвылазно сидеть и наблюдать за мной не получалось. А потому потеря ключа, недоступность к содержимому шкафа навело ее на ужасную мысль против меня, а потому она все ходила кругами и так и эдак приговаривая, дабы достучаться до моей совести, повторяя свое «Нчишь…», что было первым и серьезным признаком ее явного подозрения и недовольства. Что было делать мне? Только ждать. Дня три тянулась эта неопределенность, рождавшая во мне боль и печаль… Что ей стоило спросить меня в упор, или как-то иначе развеять мое состояние, или привлечь к обоюдным поискам… Но неприязнь, причем несправедливая, молчаливая, изматывающая, где ничего не можешь доказать, но советуешь себе ждать, а ей искать… Ключ был найден без меня. Она при мне, как ни в чем не бывало, открыла шкаф, не устремляясь как-то объяснить свою забывчивость или рассеянность, не извинившись, вообще не придав значение моему состоянию в качестве подозреваемой, а потому униженной… Но, мир был водворен. Добыв у нее огонек, Судьба решила начать так, чтобы потом особо не беспокоить, однако, и не пообещала, что в этом доме меня ждет мир, на который я очень рассчитывала и надеялась. Несомненно, своими подозрениями и недовольствами она делилась со своими дочерьми, которые, однако, сколько я не жила, проявляли ко мне благосклонность и мудрость. Постепенно, начиная привыкать ко мне, Анна Ивановна стала все более охотно мне доверять и частенько надолго уходила из дома или к сыну, у которого была тяжело больна жена и два внука оставались без присмотра, или к своим дочерям, однако близкие к ней заходили редко. И так, я оставалась одна, не обеспокоенная своей хозяйкой и в ее присутствии и в отсутствии, в уюте, в тепле, в надеждах и так начинала теплеть и отходить сердцем от боли, понимая, что все счеты судьба уже со мной свела, и теперь можно отдаться мыслью помимо работы своим планам и начинать их претворять.
Долгая и глубокая задумчивость начинала возвращаться ко мне, и сидя за столом в этой домашней почти обстановке и глядя на свои учебники, я вновь начинала выбирать, куда ж мне плыть. Коснувшись литературных трудов в своей степени, я начинала видеть, что это направление все еще привлекательно для меня, но математика мне была роднее. Стоило открыть учебник, и сердце радовалось невыразимо. Любя литературу, привлекаясь человеком, душой, речью, судьбами, я выбирала математику снова. Математическое мышление было великолепным, прекрасным занятием, наслаждающим и покоряющим чувством. Я не знала высшей радости, чем погружение в этот мир. Мне надо было все повторить, но не так, оставить все лишнее, не думать о семье, детях, любви… никогда. Только математика… Я ее любила до слез, до рыданий, до боли. Но Муза… И она сводила с ума. О, как же она была прекрасна, как она все оживляла, как она заставляла все и всех любить, как она представляла жизнь, человека, мир… Эта борьба была невыносима, и перемена места насыщала, усугубляла эти чувства, не отменяла их, но в них привносила, делая их сильней, властней, напряженней… На самом деле я продолжала в себе метаться и не могла выйти на свою прямую. И тогда как какое-то облегчение прошлось по моей сути. Что-то внутри согласилось со мной и сказало : « Выбирай математику…». Это чувство, эти слова во мне вдруг получили во мне устойчивость и дали великую определенность и облегчение, хотя и не претендуя на абсолютность. Так двери были открыты вновь туда, где я уже побывала, но куда я собиралась войти преображенной, ценящей каждое мгновение, запрещающей себе малейшего отклонения. Я вновь поступила на подготовительные заочные курсы при Московском университете на мехмат. Так ко мне вновь стали приходить задания и, к удовлетворению Анны Ивановны, я действительно училась, действительно была занята всегда после работы, вела успешную переписку с курсами, надеясь на поступление и частенько подумывала, ну, почему я не взяла с собой свой аттестат, поскольку уже в этом году можно было поступить на заочное отделение в Абакане… Но тотчас соглашалась, что я правильно все же распорядилась своей судьбой, или судьба мне правильно все подсказала. Значит, так лучше. Да и положение в Черногорске мне казалось достаточно зыбким, тяжелым, угнетающим, ибо не следовало закрывать глаза на великую и несправедливую славу, ставшую достоянием всего города, на произошедшее, на самом деле на позор, следующий за мной по пятам. На самом деле в создавшихся условиях моя цель была моим единственным спасением, моим стержнем, моей радостью и вдохновением, ибо я все еще была больна от клеветы, и как только я приближалась к комбинату, я входила в эту боль вновь и вновь, погружалась в нее, я чувствовала на себе взгляды, я слышала о себе слухи, я понимала, что в Черногорске, в этом небольшом городке я обрела известность унизительную и долгую, а потому мне здесь нет места, нет судьбы, нет претворения моим планам, нет движения вперед, нет развития, нет благосклонности, нет спасения... И все же, идя сюда, я красилась, крутила бигуди, одевала короткую юбку, передник, всовывала в карман крючок и шла с поднятой головой по цеху, по сути симпатичная, стройная, на каблучках, пусть стареньких, и знала, что на меня смотрят, что на меня можно смотреть, что можно и заглядываться. Однако, во время работы моя внешность мною забывалась, а внутренний мир не мог выйти из состояния болезненного и затянувшегося. Однако, прядильную машину я любила, я любила свой цех, я любила ловкость своих рук и сожалела, что пока работаю не на себя, что мне еще предстоит сдавать на разряд. А зачем, если я здесь не задержусь, ибо устремлялась к труду другому, интеллектуальному. И все же. Прядильные машины действовали завораживающе, работа влекла неизменно, постоянно, была интересна и радость передать от такого труда было невозможно, да и не с кем было поделиться. Ничего другого, что было бы лучше, я не знала. Порою в стуке станков я улавливала музыку. Удивительные забытые слова подсказывались мелодией станка выразительно, уникально, мистически-точно, непередаваемо. У машины был безупречный слух, ибо она все передавала точно, заставляла подпевать себе, и я мыслью следовала за музыкой, за словами, за творчеством потрясающим, невидимым, и чаще всего это были русские народные песни и мелодии, которые теперь выводились удивительно красиво и точно станком и которые я любила всей душой, ибо их пел отец под балалайку или гитару, и пластинки с песнями Зыкиной звучали в родительском доме непрерывно. Но порою печаль опускала мои руки, и я присаживалась на ящик из-под шпуль, углубляясь в себя и никак не желая подняться или отреагировать на замечания моей наставницы, которая гневалась, возмущалась, что я присела. Поэтому, однажды, я ей сказала, что мне бывает очень, очень плохо, и я не могу неустанно кружить вокруг станка, ибо слезы душат меня. Я попыталась ей хоть как-то объяснить себя, я даже пустилась на откровение, сказав, что я училась в университете, что и планирую учиться дальше, но в Черногорске мир как перевернулся для меня, что город Горький оказался для меня горьким городом, а Черногорск – черным. Я в первый раз хотела пожалиться той, что была матерью троих детей, что была старше меня на три года, но в ответ она ответила просто: « Тебе… тебе не светит учиться нигде, ты знаешь, кем должна быть?... Ты и должна быть… прядильщицей. Это твой потолок…». Увы. Я понимала, что сплетня коснулась и ее. Отсюда и осуждение, отсюда и неприязнь. Иногда я просто бродила вдоль станка, отрешенно меняла бабины, делала съем, будучи далеко-далеко от работы, ибо духовное неблагополучие и неустроенность имели свойство ослаблять и притуплять радость труда. И все же. Я прядильную машину приняла сердцем. Я любила смотреть, как красиво и слажено трудятся прядильщицы, я умела уважать за труд, за профессионализм, за многие качества, связанные с трудом. Мой взгляд отличал, находил таких мастеров труда и умиротворенно вновь и вновь возвращался к их фигурам, быстрым и точным движениям, преклоняясь перед их мастерством. Но однажды мой взгляд остановился на прядильщице и уже не мог оторваться от нее. Я вдруг уловила, почувствовала, удивилась, была потрясена. Она была похожа на мою маму. С этого дня, желая встречи с мамой, я находила ее легкий образ и совмещала его с мамой. Это было больно. Это было как-то необходимо, это давало реальное ощущение ее близости. Что-то родное, очень-очень близкое входило в меня. Мне, в мои эти девятнадцать лет очень, очень недоставало мамы. Я желала ее любви, внимания, заботы, уюта… Но мама не писала мне писем никогда, не слала мне то тепло, в котором я нуждалась, никогда не интересовалась, а есть ли у меня деньги, не пыталась выслать их украдкой, хоть я очень иногда нуждалась и даже двадцать рублей мне иногда казались целым состоянием, ибо денег не было почти всегда. Деньги я отдавала своей хозяйке, оставляя себе столько, чтобы хватило на автобус на месяц или хотя бы на две недели, но в перерыв на работе не смела купить себе и пирожок. В перерыв я сидела у станка, не смея потратить на пирожок четыре или пять копеек, поскольку пешком было до дома теперь не дойти, и морозы уже стояли не слабые. Когда я уходила на роботу утром к восьми часам, никто не собирался меня кормить, как и никто не кормил меня, когда я приезжала домой со второй смены. Только в выходные бабушка мне давала еду три раза в день, а в будни я ела один раз, а там… или растягивала кусок хлеба или терпела. Я худела на глазах, не смея что-то просить, изменять, но иногда наглела и брала еду без спроса, хотя считала, что мои пятьдесят рублей за квартиру и еду как раз и имели ввиду только разовое питание. Иногда я припрятывала с обеда хлеб и съедала его поздним вечером или уносила на работу, чтобы потихоньку сгрысть его в перерыв. Однако, я никого не могла винить, не могла писать на эту тему письма домой, но напротив писала, что у меня все хорошо, что учусь на курсах и прочее. Анна Ивановна иногда от дочери приносила горячие жаренные пирожки и угощала меня. Это были минуты целого блаженства. Я могла пить чай и осторожно, с какой-то внутренней болью, надкусывать эти как пожертвования, сожалея, что и это пройдет. Бабушка же никогда так просто не угощала, если приходилось, ибо хотела, чтобы добро шло в прок, а потому приговаривала: «Помяни моего мужа». Я поминала, повторяя за ней слова, какие в этом случае должно было говорить и чувствовала, что в другой раз никогда не взяла бы из ее рук, ибо всегда, когда чувствовала хоть малую жадность в человеке, я отказывалась от любых подношений. Продолжительная, долгое, изнуряющее безденежье доводило и до того, что порой мне приходилось ехать в автобусе зайцем. Было очень, очень морозно. Я ехала с работы в переполненном автобусе. И вдруг – контролер. Большая женщина не слабая своими формами, яростно и решительно пробивалась через молодежь, едущую со второй смены. Ее взгляд, ее руки хватали каждого, не давая отбиться, отговориться, уклониться. Она приближалась ко мне, внутренне сжавшейся в комочек, молящей Бога, чтобы все как-то прошло. Неминуем казался и позор, и высаживание, и тридцатиградусный мороз. Невозможно было представить, как я такое расстояние преодолею пешком. Рядом ехала группа девчат. Когда она совсем приблизилась, ей сунули в лицо целую ленточку билетов, и она стала четко считать и подсчитывать, скрупулезно сверяя, глядя в упор и на меня, и вновь сверяя наличие и соответствие количества билетов и тех, на кого они предназначались. Мое лицо, я это знаю точно, выражало крайнюю беспристрастность. Ничто, ни один мускул не дрогнул, хотя внутри было нечто. Ей даже успели несколько раз сказать, чтобы меня не считала, но завороженная своей работой, может быть отупевшая от обстановки и напряжения, все исполняя чисто механически, глядя в мое лицо, она даже рта не открыла, чтобы спросить билет у меня, но отвела взгляд и отпустила мою фигуру. Она миновала меня, грозно и широко направляясь дальше, оставив в изумлении, в понимании великого сбывшегося чуда, в присутствии некоей защиты. Я была потрясена, я благодарила проведение за нисхождение. Я это чувство глубочайшего переживания и умения мобилизовать себя, запомнила на всю жизнь. Так что и копейки играли иногда для меня свою роль, заставляли собою дорожить, никогда не унижать того, у кого их нет. Однако, как бы то ни было, но бывали дни зарплат, где я могла позволить себе маленькие радости, когда покупала или конфеты грамм сто или двести или местные яблоки, которые были дорогие и кислые и с этой вожделенной ношей шла домой, надеясь потихоньку съедать, брать с собой на работу. Но к бабушке приходили внуки, и я все раздавала, поскольку это были дети и не дать было невозможно. Аскезы мои аскезы… Здесь Бог никогда не забывал отметить меня, заставляя делиться последним, заставляя также одалживать деньги и никогда больше их назад не получать, заставляя часто один раз в день есть, но и не забывая меня иногда водить в парную, в русскую баню, куда неизменно тащила меня Анна Ивановна, т.е к своей дочери, и кормить пирогами с грибами, картошкой или черникой. Меня также приглашали на все семейные праздники, и так судьба скрашивала мою жизнь. Тоскуя о маме, я, однако, писала письма средние, пытаясь не выдать себя и своих чувств. В один из дней, когда муза вновь посетила меня, я написала маме письмо, куда вложила стихотворение, которое здесь хотелось бы привести. Оно было написано в период передышки от моих страданий, когда я надеялась, что все налаживается и ничто не предвещало событий худших. Я писала письмо в стихах: « Моя милая мама, здесь, вдали от тебя вспоминаются детские годы. Как и раньше ты мне бесконечно нужна, как хочу твоей ласки, заботы. Нет, мне здесь хорошо, не волнуйся, родная. Не от горькой минуты тебя вспоминаю, не от чувств, столь внезапно нахлынувших вдруг. Просто в сердце моем – твоего сердца стук. Ты со мною, ты рядом… Вот закрою глаза… И в мгновении вечность возможна. Родные черты дорогого лица, руки гладят так бережно и осторожно. И мне хочется в добрую детскую сказку за хрустально-прозрачной живою водой, чтобы ты, моя добрая, милая мама была вечно красивой и молодой. Ты такая, какой не сыскать в целом свете. Мама, мамочка… Где найти те слова, чтоб достойны тебя были… Кто мне ответит? Что отдать мне за то, что ты мне отдала. Знаешь, как хорошо, что ты есть у меня, вот такая, родная и близкая. И не буду напрасно искать я слова, эти чувства мои не высказать…». Это стихотворение для мамы было долгой великой ее радостью, и вспоминала она его, и хвалилась им, и плакала над ним, когда уже и я была седая и имела своих детей. Но я должна была идти своим путем и испить свое, ибо каждому и должно получать свой опыт через свои тернии, и где надо, Бог руки подставляет, а где надо – отводит, ибо иначе никому не состояться, никогда.
Но… Приключения мои продолжались. Мужчины как-будто не роились вокруг меня, никак не могли быть предметом моих размышлений, но, увы, без них Судьбе казался мой опыт настолько слабым и несущественным, что она начинала работать надо мной и в этом направлении, не то, чтобы сбивая меня с толку и уводя от цели, но параллельно и как всегда неожиданно. Все чаще и чаще я замечала, что в моем цехе удостаивалась внимания слесаря, который ремонтировал прядильные машины, ибо то одна, то другая выходили из строя и долго простаивали. Звали его Руслан. Это был коренастый, невысокого роста самоуверенный, некрасивый парень, с какой-то чуть развалистой походкой, с постоянной усмешкой на лице, с чуть лукавым и не совсем прямым взглядом. Работы у него было в огромном цехе непочатый край, но он частенько притормаживал у моих станков и как-то стремился подъехать эдак шутейно и настойчиво, то отбирая у меня крючок, то бесшумно подкрадываясь сзади и одним движением развязывая фартук, то вдруг неожиданно сзади заводил перед моим лицом ладонь, так что взгляд вдруг неожиданно упирался в нечто инородное. Такие штуки он проделывал не только со мной, и было так, что от неожиданности прядильщицы вскрикивали, как от страха, я же никогда не выдавала и слова, я просто молча разворачивалась, отходила, забирала свой крючок, никак не вступала в выяснение отношений, никак не склонялась на его шутки, никак не кокетничала и не пыталась его удержать или завоевать его внимание подольше. Он вообще для меня был ни при чем, никак, и может быть потому или по другим своим соображениям, он стал более четко проявлять ко мне свое внимание, уже явно зажимая меня у станка, заговаривая со мной, требуя адресок. Я объясняла, что мне не до него, что я живу на квартире, что ко мне приходить не следует, что я вообще занята, что собираюсь поступать в университет, что я ни с кем не хочу встречаться. «Да я видел тебя в автобусе, ты где-то сходишь на Оростительной. Скажи номер дома или я пройдусь по всем домам…», - требовал он, и я сдалась. Я назвала ему адрес – Орастительная, 27. Ибо я не желала, чтобы он действительно стал меня искать, ибо на Орастительной жили многие родственники моей хозяйки, и я боялась, как бы еще одна непрошенная слава шлюхи не приросла ко мне. Пусть лучше он, если придет, постучится, и я сама выйду за ворота и поговорю с ним, отведу его, чтобы, не дай Бог, не увидела и не услышала хозяйка, которая и приняла меня с тем, что я никого не буду водить, что буду учиться и работать. Мне надо было как-то управлять этими событиями, отводить их от себя. Но судьбу не переиграешь. Как будто специально в этот день к вечеру Анна Ивановна засобиралась к сыну. Дело в том, что его жена была недавно выписана из больницы со страшным диагнозом – рак. Она находилась при смерти, испытывала страшные боли, и надо было как-то помочь в этой беде, и родственники подставляли, как могли, руки и самым безутешным был ее сын, по сути, остававшийся с двумя детьми десяти и одиннадцати лет, и Анна Ивановна торопилась туда, уже понимая, к чему надо готовиться. Я оставалась в доме одна. Однако, часам к восьми раздался стук в ворота и собака, выскочив из конуры, залилась столь продолжительным лаем, что мне пришлось выйти. Это был Руслан, переминающийся от холода, настойчиво желающий войти в дом. Замерзнуть было не удивительно, ибо уже стоял декабрь, причем не заснеженный, и колючий пронизывающий холод, всегда сопровождающийся хакасскими ветрами именно в этой части города был наиболее злющий, ибо не было никаких высоких домов и заслонов, а за улицей, окаймляющей весь этот поселок растянулся ухабистым полем пустырь. Руслан вошел с мороза несколько съежившимся, немногословным. Но, быстро отогревшись, стал выспрашивать меня, где хозяйка. Его взгляд быстро заприметил кровать, и вопросы стали носить чуть ли не нацеленный характер. Осознав тайные его намерения почти мгновенно, я поняла, что ситуацию надо выручать, причем не потому, что он что-то может сделать со мной, но потому, что страшно боялась, что, застигни хозяйка нас вдвоем, меня начнут изгонять вновь, ибо уже знала, что ничего не смогу доказать, объяснить, ни в чем убедить. Мне не ведомо было, что такое мужская похоть, как она бывает сильна и на что можно из-за нее пойти. В свои девятнадцать лет я была в этом невежественна, мне никогда об этом не говорила мать, и проявления отца моего мне говорили лишь о том, что он плохой человек, и далее мысль моя не заострялась, бежала от проникновения в эту суть во всей полноте и не позволяла себе здесь копаться, ибо наука, идея, предназначение заслоняли от меня все реалии, и без них я собиралась себя реализовать, но судьба, сам Бог посчитал, что меня надо встряхнуть и в этом направлении, ибо, не знающий отношений между мужчиной и женщине не понаслышке, никогда не сможет претендовать на мудрость, понимание и опыт. Я сказала Руслану, что с минуты на минуту может прийти хозяйка, что она ненадолго ушла к дочери через дорогу, хотя прекрасно знала, что Анна Ивановна, если уходила к сыну, то оставалась там до утра. Уже отогревшись, осознав обстановку, Руслан согласился, что можно просто пойти прогуляться. Я оделась потеплей, закрыла дом, и мы вышли на улицу, немного побродили под фонарями, перекидываясь незначительными словами, опасения мои притупились, ибо он был доброжелателен, спокоен и мы уже шли, куда вели ноги, в основном кружа недалеко от дома, но все же я не заметила, как мы забрели в сторону пустыря. Я рассчитывала, что мы здесь просто пройдемся, я как бы отведу его, что я ему в который раз объясню, что мне не до него. Увы. Он пришел не для этого, не для малозначимых для него разговоров. Не более пяти минут он позволил уговаривать себя оставить меня и не приходить. В мгновение грубая мужская сила повалила меня на замерзшую каменную землю. С одной стороны от нас была кромешная тьма, уводящая в необозримую черную даль, с другой – мирно задами дворов к нам расположилась улочка, приютившая меня и теперь отдававшая меня в руки по сути чужого, грубого, требовательного, похотливого парня, решившего взять свое силой. Между нами завязалась молчаливая, непреклонная ни с одной стороны борьба. Я могу точно сказать, что силы защищающей себя девушки очень не слабы. Я боролась за свою честь яростно, отбивая его руки, его тело, его страстные и грубые поцелуи. Это было изнурительно, но небо, судьба, воля Бога была на моей стороне именно в этой схватке. Он бился надо мной безрезультатно, настойчиво, требовательно, не говоря ни слова, тяжело дыша, напирая на меня… Мне показалось, что это была вечность. Но вдруг, в какой-то момент он смяк и сказал: «Все, приехали…». Мне не важно было знать, что бы это значило. Хотя я понимала, что что-то произошло. Измученная этой борьбой, вся смятая, я поднялась, и мы неспешно, не слова не говоря друг другу, пошли. Он довел меня до ворот и молча, не попрощавшись, ушел. Я готова была принять это за величайший себе урок, хотя и поздравляла себя с победой. Еще одно понимание я бросала в свою как бы бездонную копилку опыта, не зная, что судьба опять только постучала ко мне в этом направлении и продолжение следовало. Но здесь, в этом случае, судьба намеревалась поставить свою точку. Утром следующего дня, когда я влезла в переполненный автобус, идущий на КСК, когда была протиснута ближе к середине, вдруг кто-то из рядом стоящих затормошил мое плечо. Я обернулась. Их соседнего сидения ко мне тянулась рука, ухватила меня и потащила со всей силы к себе, заставляя всех посторониться и протиснуть меня меж другими. Это была знакомая сила, но теперь работающая в обратном направлении. Увидевший меня Руслан, таким образом, отдавал мне дань своего скупого мужского уважения. Он силою подтащил меня к себе и у всех на глазах встал и усадил меня на свое место, громко, почти на весь автобус сказав: «Будет и на моей улице праздник». Только он и я знали доподлинно, о чем идет речь. В его празднике я усомнилась… Но кажется судьба все же не отступалась и готовила праздник в этом направлении другому…
В последнем письме, которое написал мне Геннадий, мой случайный попутчик в поезде, содержался его вопрос, его просьба дать совет, как быть, если в общежитии, где он также, как и я, обосновался, все поголовно пьют и втягивают его в это, как и другие многие разборки постоянно, и невозможно устоять, и невозможно начать собирать деньги, и невозможно… На этот вопрос, еще работая благополучно воспитателем общежития, я ответила, советуя, что лучше всего уйти жить на квартиру, снять комнату, ибо не каждый может выдержать это влияние и его последствия, не каждый найдет в себе силы противостоять и не обрести врагов, но поясняла, что, живя в семье, или просто отдельно, будешь семьею храним, ее духом, или своей изолированностью и разумностью и твердостью цели, лишь бы шел, не боясь самого себя и своих слабых качеств, лишь бы не втягивал себя умом в то, что неблагоприятно, или вредно, или против другого… На самом деле на это письмо я уже не получила ответ, но им как бы предсказала свое скорое и неминуемое будущее, о котором я ничего не могла знать, но, ведь, так и случилось.
Волею судьбы я поселилась на квартире, а вернее в небольшом домике у Анны Ивановны, с виду крепкой семидесяти двух летней старушки, недавно похоронившей мужа и к моему приходу к ней едва отметившей сорок дней. Это была окрайная часть города с частными домиками, хозяйствами, почти предпоследняя остановка автобуса, идущего с комбината, я бы сказала маленькая деревушка со своим бездорожьем, неровными улочками, но с множеством домов и домиков, дворов и двориков с участками, огородами, подсобными постройками, сараями, времянками, сараюшками, плотно прилепленных к друг другу, с нечастыми низенькими магазинчиками, совсем не далеко от железной дороги, так что постукивание проходящих поездов казалось совсем рядом. Это ее соседку, живущую на этой же улице, на противоположной ее стороне, чуть наискось, я и встретила на остановке в дни моих гонений, через нее и попала к Анне Ивановне в качестве квартирантки. На предварительном разговоре, по сути, на своеобразном собеседовании, я пояснила, что работаю ученицей-прядильщицей, что желаю поступить учиться на подготовительные курсы и мне нужны подходящие условия. То, что я собираюсь учиться, а значит, не держу в голове гульки и никого не буду к себе водить, ее ко мне расположило однозначно, ибо все еще не могла смириться со смертью мужа, и стены хаты ее давили, как и боялась оставаться без присмотра, без постоянного живого человечка рядом, но и не желала себе лишнего беспокойства. Жить с чужим человеком я не умела, не очень-то понимала, как надо себя с ней вести, чтобы не вызвать в ней гнев или неудовлетворенность. Не все условия бабушки мне подходили, но выбирать было не из чего. Как только я с чемоданом вошла в ее дом, она заговорила о том, что ей надо побелить потолки, печку, а также заявила, что будем харчеваться вместе, и что об оплате мы договоримся. Хозяйство у Анны Ивановны было среднее. Большие высокие деревянные ворота извне открывались хитро, и бабушка сразу же научила меня этой несложной науке. Посредине двора на цепи у сбитой кое-как конуры сидела дворняга, вечно голодная, но не злая и неустанно лаяла на все движения на улице, которых было достаточно, ибо улица была замыкающая и многолюдная, поскольку выходила на остановку. Далее, по краям двора, почти в конце стоял свинарник, курятник и небольшая времянка, где также, как и в доме, была печка; здесь же была лежанка, столик у низенького окна, старый сундук и мешки с комбикормом, на вешалке висели фуфайки, старые пальто, куртки. Выходил двор у свинарника через низенькую калитку в огородик, который возглавлял покосившийся туалет. У бабушки была свинья, куры, и это определяло ее распорядок дня, и мне здесь, казалось, она предусматривала также работенку. Бабулька была отнюдь женщина не простая, достаточно недоверчивая и сверлила глазами постоянно, как бы спрашивая, ты куда и зачем. Дом был с виду небольшой и начинался с сеней. Из сеней, где была небольшая комнатка-кладовка, дверь вела в комнату, достаточно просторную, которую можно было назвать и кухней. Большая сибирская печь, однако, без полатей, как бы разделяла кухню от залы. Кухня была уютной, теплой, и Анна Ивановна предпочитала спать и отогреваться здесь, а вот залу, чуть попрохладнее она отдала мне, где с другой стороны печи, почти вплотную к ней стояла кровать со старой периной, подушками и одеялом, тем обеспечив мне чуть ли не райские домашние условия, что очень ценила и по поводу и нет напоминала мне. Мой чемодан тотчас был определен под кровать, и другое место вещи мои не знали, было позволено смотреть телевизор, но самое большое богатство для меня был стол. Огромный, он помещал на себе все мои книги, учебники, справочники, блокноты, тетради… а вместе с тем и надежды. Это все было лучшее, что я могла себе пожелать. Здесь же я предчувствовала мир, нормальную работу, свое одиночество, размышления… Я за все это была готова платить большим почтением, трудом, деньгами… Но белить я не умела и не желала. Да и с деньгами получалась такая ерунда. Старушка никак не уговаривалась питаться порознь. А значит, надо было ей отдавать денег много, и за жилье, и за питание. Надо было также постоянно и безоговорочно раз в неделю мыть полы, прибирать всю хату, стирать, носить воду с колонки, ходить в магазин, если она попросит, и не здорово проявлять характер. Это уже было и так понятно. Я не очень-то рассчитывала, что моя печальная и незаслуженная слава докатится и до ее ворот и надеялась как-то все же ужиться и хотя бы дотянуть до лета.
Имея на руках небольшую сумму денег, я могла ей сразу дать двадцать пять рублей, на что она отреагировала неожиданно недружелюбно.
- Это за что? – спросила она.
-Ну, за жилье. Пока я даю двадцать пять рублей..
- И все? Нчишь… Да разве ж я тебя за эти деньги прокормлю?
- С аванса я вам дам столько же… Если хотите, я буду питаться отдельно и платить только за квартиру.
- Ладно, с аванса, так с аванса… - примирительно отвечала она, и мне показалось, что бабушка жадноватая и на меня планировала куда больше. Непросто было как-то определиться, ибо я только начинала работать снова ученицей-прядильщицей и заработки были отнюдь не высоки, восемьдесят-девяносто рублей с ученическими.
Выяснив, в какую смену мне идти на работу на следующий день, Анна Ивановна, держа в голове свои планы, уже ранним утром, натопив печь и приготовив борща, накормив меня, вручила мне ведро с побелкой и обязала белить потолок на кухне. Был побелен не потолок, но я. Чуть нервничая, почти разочаровываясь, едва приобадривая и поучая меня, ведя чуть ли не за руку, покрикивая, наставляя всеми своими силами, она плюнула и, как играючи, залезла на табуретку и выбелила потолки сама, как и печку, однако, не потеряв надежду, что я все же где-нибудь в хозяйстве, да могу сгодиться. Я думала, что за такую мою работу, она меня в обед перед уходом на смену не покормит или сделает это скрепя сердцем, ибо была беспокойная, своенравная, достаточно характерная и упрямая, и с хитрецой. Но перед работой меня ожидала исправно все та же тарелка борща, налитая доверху.
Так определился мой быт, так жизнь готова была войти в нужное русло. Бабушка была несколько недоверчива, как бы постоянно боялась упустить или потерять свое, однако старательна, рассудительна, отнюдь не забитая, не уставшая от жизни, не замученная болезнями, но более подозрительная, озабоченная, все себе в уме держащая, приглядывающаяся, прислушивающаяся, все подмечающая, не идущая на откровения и не стремящася к себе расположить, понравиться, польстить, также не было одинока, поскольку имела многочисленную родню и всем спешила на помощь, как и со всеми консультировалась по поводу меня. Ее устраивало то, что ко мне никто не ходит, что я много не рассуждаю, не лезу в глаза, что вовремя прихожу с работы, что как-то ей помогаю по хозяйству и сижу за книгами. Однако, чуть ли ни с первых дней Бог оказал и ее недружелюбие и настороженность, как и готовность поступить со мной достаточно жестко. А дело было в том, что она потеряла, куда-то задевала ключ от шкафа. Определив моим вещам место под кроватью однозначно, она, опасаясь моего любопытства или воровства, закрыла шкаф на ключ и спрятала его подальше, дабы хозяйские вещи оставались в сохранности и недоступности. Хоть первое время, следуя советам своей родни, она пыталась не оставлять меня одну, однако, и безвылазно сидеть и наблюдать за мной не получалось. А потому потеря ключа, недоступность к содержимому шкафа навело ее на ужасную мысль против меня, а потому она все ходила кругами и так и эдак приговаривая, дабы достучаться до моей совести, повторяя свое «Нчишь…», что было первым и серьезным признаком ее явного подозрения и недовольства. Что было делать мне? Только ждать. Дня три тянулась эта неопределенность, рождавшая во мне боль и печаль… Что ей стоило спросить меня в упор, или как-то иначе развеять мое состояние, или привлечь к обоюдным поискам… Но неприязнь, причем несправедливая, молчаливая, изматывающая, где ничего не можешь доказать, но советуешь себе ждать, а ей искать… Ключ был найден без меня. Она при мне, как ни в чем не бывало, открыла шкаф, не устремляясь как-то объяснить свою забывчивость или рассеянность, не извинившись, вообще не придав значение моему состоянию в качестве подозреваемой, а потому униженной… Но, мир был водворен. Добыв у нее огонек, Судьба решила начать так, чтобы потом особо не беспокоить, однако, и не пообещала, что в этом доме меня ждет мир, на который я очень рассчитывала и надеялась. Несомненно, своими подозрениями и недовольствами она делилась со своими дочерьми, которые, однако, сколько я не жила, проявляли ко мне благосклонность и мудрость. Постепенно, начиная привыкать ко мне, Анна Ивановна стала все более охотно мне доверять и частенько надолго уходила из дома или к сыну, у которого была тяжело больна жена и два внука оставались без присмотра, или к своим дочерям, однако близкие к ней заходили редко. И так, я оставалась одна, не обеспокоенная своей хозяйкой и в ее присутствии и в отсутствии, в уюте, в тепле, в надеждах и так начинала теплеть и отходить сердцем от боли, понимая, что все счеты судьба уже со мной свела, и теперь можно отдаться мыслью помимо работы своим планам и начинать их претворять.
Долгая и глубокая задумчивость начинала возвращаться ко мне, и сидя за столом в этой домашней почти обстановке и глядя на свои учебники, я вновь начинала выбирать, куда ж мне плыть. Коснувшись литературных трудов в своей степени, я начинала видеть, что это направление все еще привлекательно для меня, но математика мне была роднее. Стоило открыть учебник, и сердце радовалось невыразимо. Любя литературу, привлекаясь человеком, душой, речью, судьбами, я выбирала математику снова. Математическое мышление было великолепным, прекрасным занятием, наслаждающим и покоряющим чувством. Я не знала высшей радости, чем погружение в этот мир. Мне надо было все повторить, но не так, оставить все лишнее, не думать о семье, детях, любви… никогда. Только математика… Я ее любила до слез, до рыданий, до боли. Но Муза… И она сводила с ума. О, как же она была прекрасна, как она все оживляла, как она заставляла все и всех любить, как она представляла жизнь, человека, мир… Эта борьба была невыносима, и перемена места насыщала, усугубляла эти чувства, не отменяла их, но в них привносила, делая их сильней, властней, напряженней… На самом деле я продолжала в себе метаться и не могла выйти на свою прямую. И тогда как какое-то облегчение прошлось по моей сути. Что-то внутри согласилось со мной и сказало : « Выбирай математику…». Это чувство, эти слова во мне вдруг получили во мне устойчивость и дали великую определенность и облегчение, хотя и не претендуя на абсолютность. Так двери были открыты вновь туда, где я уже побывала, но куда я собиралась войти преображенной, ценящей каждое мгновение, запрещающей себе малейшего отклонения. Я вновь поступила на подготовительные заочные курсы при Московском университете на мехмат. Так ко мне вновь стали приходить задания и, к удовлетворению Анны Ивановны, я действительно училась, действительно была занята всегда после работы, вела успешную переписку с курсами, надеясь на поступление и частенько подумывала, ну, почему я не взяла с собой свой аттестат, поскольку уже в этом году можно было поступить на заочное отделение в Абакане… Но тотчас соглашалась, что я правильно все же распорядилась своей судьбой, или судьба мне правильно все подсказала. Значит, так лучше. Да и положение в Черногорске мне казалось достаточно зыбким, тяжелым, угнетающим, ибо не следовало закрывать глаза на великую и несправедливую славу, ставшую достоянием всего города, на произошедшее, на самом деле на позор, следующий за мной по пятам. На самом деле в создавшихся условиях моя цель была моим единственным спасением, моим стержнем, моей радостью и вдохновением, ибо я все еще была больна от клеветы, и как только я приближалась к комбинату, я входила в эту боль вновь и вновь, погружалась в нее, я чувствовала на себе взгляды, я слышала о себе слухи, я понимала, что в Черногорске, в этом небольшом городке я обрела известность унизительную и долгую, а потому мне здесь нет места, нет судьбы, нет претворения моим планам, нет движения вперед, нет развития, нет благосклонности, нет спасения... И все же, идя сюда, я красилась, крутила бигуди, одевала короткую юбку, передник, всовывала в карман крючок и шла с поднятой головой по цеху, по сути симпатичная, стройная, на каблучках, пусть стареньких, и знала, что на меня смотрят, что на меня можно смотреть, что можно и заглядываться. Однако, во время работы моя внешность мною забывалась, а внутренний мир не мог выйти из состояния болезненного и затянувшегося. Однако, прядильную машину я любила, я любила свой цех, я любила ловкость своих рук и сожалела, что пока работаю не на себя, что мне еще предстоит сдавать на разряд. А зачем, если я здесь не задержусь, ибо устремлялась к труду другому, интеллектуальному. И все же. Прядильные машины действовали завораживающе, работа влекла неизменно, постоянно, была интересна и радость передать от такого труда было невозможно, да и не с кем было поделиться. Ничего другого, что было бы лучше, я не знала. Порою в стуке станков я улавливала музыку. Удивительные забытые слова подсказывались мелодией станка выразительно, уникально, мистически-точно, непередаваемо. У машины был безупречный слух, ибо она все передавала точно, заставляла подпевать себе, и я мыслью следовала за музыкой, за словами, за творчеством потрясающим, невидимым, и чаще всего это были русские народные песни и мелодии, которые теперь выводились удивительно красиво и точно станком и которые я любила всей душой, ибо их пел отец под балалайку или гитару, и пластинки с песнями Зыкиной звучали в родительском доме непрерывно. Но порою печаль опускала мои руки, и я присаживалась на ящик из-под шпуль, углубляясь в себя и никак не желая подняться или отреагировать на замечания моей наставницы, которая гневалась, возмущалась, что я присела. Поэтому, однажды, я ей сказала, что мне бывает очень, очень плохо, и я не могу неустанно кружить вокруг станка, ибо слезы душат меня. Я попыталась ей хоть как-то объяснить себя, я даже пустилась на откровение, сказав, что я училась в университете, что и планирую учиться дальше, но в Черногорске мир как перевернулся для меня, что город Горький оказался для меня горьким городом, а Черногорск – черным. Я в первый раз хотела пожалиться той, что была матерью троих детей, что была старше меня на три года, но в ответ она ответила просто: « Тебе… тебе не светит учиться нигде, ты знаешь, кем должна быть?... Ты и должна быть… прядильщицей. Это твой потолок…». Увы. Я понимала, что сплетня коснулась и ее. Отсюда и осуждение, отсюда и неприязнь. Иногда я просто бродила вдоль станка, отрешенно меняла бабины, делала съем, будучи далеко-далеко от работы, ибо духовное неблагополучие и неустроенность имели свойство ослаблять и притуплять радость труда. И все же. Я прядильную машину приняла сердцем. Я любила смотреть, как красиво и слажено трудятся прядильщицы, я умела уважать за труд, за профессионализм, за многие качества, связанные с трудом. Мой взгляд отличал, находил таких мастеров труда и умиротворенно вновь и вновь возвращался к их фигурам, быстрым и точным движениям, преклоняясь перед их мастерством. Но однажды мой взгляд остановился на прядильщице и уже не мог оторваться от нее. Я вдруг уловила, почувствовала, удивилась, была потрясена. Она была похожа на мою маму. С этого дня, желая встречи с мамой, я находила ее легкий образ и совмещала его с мамой. Это было больно. Это было как-то необходимо, это давало реальное ощущение ее близости. Что-то родное, очень-очень близкое входило в меня. Мне, в мои эти девятнадцать лет очень, очень недоставало мамы. Я желала ее любви, внимания, заботы, уюта… Но мама не писала мне писем никогда, не слала мне то тепло, в котором я нуждалась, никогда не интересовалась, а есть ли у меня деньги, не пыталась выслать их украдкой, хоть я очень иногда нуждалась и даже двадцать рублей мне иногда казались целым состоянием, ибо денег не было почти всегда. Деньги я отдавала своей хозяйке, оставляя себе столько, чтобы хватило на автобус на месяц или хотя бы на две недели, но в перерыв на работе не смела купить себе и пирожок. В перерыв я сидела у станка, не смея потратить на пирожок четыре или пять копеек, поскольку пешком было до дома теперь не дойти, и морозы уже стояли не слабые. Когда я уходила на роботу утром к восьми часам, никто не собирался меня кормить, как и никто не кормил меня, когда я приезжала домой со второй смены. Только в выходные бабушка мне давала еду три раза в день, а в будни я ела один раз, а там… или растягивала кусок хлеба или терпела. Я худела на глазах, не смея что-то просить, изменять, но иногда наглела и брала еду без спроса, хотя считала, что мои пятьдесят рублей за квартиру и еду как раз и имели ввиду только разовое питание. Иногда я припрятывала с обеда хлеб и съедала его поздним вечером или уносила на работу, чтобы потихоньку сгрысть его в перерыв. Однако, я никого не могла винить, не могла писать на эту тему письма домой, но напротив писала, что у меня все хорошо, что учусь на курсах и прочее. Анна Ивановна иногда от дочери приносила горячие жаренные пирожки и угощала меня. Это были минуты целого блаженства. Я могла пить чай и осторожно, с какой-то внутренней болью, надкусывать эти как пожертвования, сожалея, что и это пройдет. Бабушка же никогда так просто не угощала, если приходилось, ибо хотела, чтобы добро шло в прок, а потому приговаривала: «Помяни моего мужа». Я поминала, повторяя за ней слова, какие в этом случае должно было говорить и чувствовала, что в другой раз никогда не взяла бы из ее рук, ибо всегда, когда чувствовала хоть малую жадность в человеке, я отказывалась от любых подношений. Продолжительная, долгое, изнуряющее безденежье доводило и до того, что порой мне приходилось ехать в автобусе зайцем. Было очень, очень морозно. Я ехала с работы в переполненном автобусе. И вдруг – контролер. Большая женщина не слабая своими формами, яростно и решительно пробивалась через молодежь, едущую со второй смены. Ее взгляд, ее руки хватали каждого, не давая отбиться, отговориться, уклониться. Она приближалась ко мне, внутренне сжавшейся в комочек, молящей Бога, чтобы все как-то прошло. Неминуем казался и позор, и высаживание, и тридцатиградусный мороз. Невозможно было представить, как я такое расстояние преодолею пешком. Рядом ехала группа девчат. Когда она совсем приблизилась, ей сунули в лицо целую ленточку билетов, и она стала четко считать и подсчитывать, скрупулезно сверяя, глядя в упор и на меня, и вновь сверяя наличие и соответствие количества билетов и тех, на кого они предназначались. Мое лицо, я это знаю точно, выражало крайнюю беспристрастность. Ничто, ни один мускул не дрогнул, хотя внутри было нечто. Ей даже успели несколько раз сказать, чтобы меня не считала, но завороженная своей работой, может быть отупевшая от обстановки и напряжения, все исполняя чисто механически, глядя в мое лицо, она даже рта не открыла, чтобы спросить билет у меня, но отвела взгляд и отпустила мою фигуру. Она миновала меня, грозно и широко направляясь дальше, оставив в изумлении, в понимании великого сбывшегося чуда, в присутствии некоей защиты. Я была потрясена, я благодарила проведение за нисхождение. Я это чувство глубочайшего переживания и умения мобилизовать себя, запомнила на всю жизнь. Так что и копейки играли иногда для меня свою роль, заставляли собою дорожить, никогда не унижать того, у кого их нет. Однако, как бы то ни было, но бывали дни зарплат, где я могла позволить себе маленькие радости, когда покупала или конфеты грамм сто или двести или местные яблоки, которые были дорогие и кислые и с этой вожделенной ношей шла домой, надеясь потихоньку съедать, брать с собой на работу. Но к бабушке приходили внуки, и я все раздавала, поскольку это были дети и не дать было невозможно. Аскезы мои аскезы… Здесь Бог никогда не забывал отметить меня, заставляя делиться последним, заставляя также одалживать деньги и никогда больше их назад не получать, заставляя часто один раз в день есть, но и не забывая меня иногда водить в парную, в русскую баню, куда неизменно тащила меня Анна Ивановна, т.е к своей дочери, и кормить пирогами с грибами, картошкой или черникой. Меня также приглашали на все семейные праздники, и так судьба скрашивала мою жизнь. Тоскуя о маме, я, однако, писала письма средние, пытаясь не выдать себя и своих чувств. В один из дней, когда муза вновь посетила меня, я написала маме письмо, куда вложила стихотворение, которое здесь хотелось бы привести. Оно было написано в период передышки от моих страданий, когда я надеялась, что все налаживается и ничто не предвещало событий худших. Я писала письмо в стихах: « Моя милая мама, здесь, вдали от тебя вспоминаются детские годы. Как и раньше ты мне бесконечно нужна, как хочу твоей ласки, заботы. Нет, мне здесь хорошо, не волнуйся, родная. Не от горькой минуты тебя вспоминаю, не от чувств, столь внезапно нахлынувших вдруг. Просто в сердце моем – твоего сердца стук. Ты со мною, ты рядом… Вот закрою глаза… И в мгновении вечность возможна. Родные черты дорогого лица, руки гладят так бережно и осторожно. И мне хочется в добрую детскую сказку за хрустально-прозрачной живою водой, чтобы ты, моя добрая, милая мама была вечно красивой и молодой. Ты такая, какой не сыскать в целом свете. Мама, мамочка… Где найти те слова, чтоб достойны тебя были… Кто мне ответит? Что отдать мне за то, что ты мне отдала. Знаешь, как хорошо, что ты есть у меня, вот такая, родная и близкая. И не буду напрасно искать я слова, эти чувства мои не высказать…». Это стихотворение для мамы было долгой великой ее радостью, и вспоминала она его, и хвалилась им, и плакала над ним, когда уже и я была седая и имела своих детей. Но я должна была идти своим путем и испить свое, ибо каждому и должно получать свой опыт через свои тернии, и где надо, Бог руки подставляет, а где надо – отводит, ибо иначе никому не состояться, никогда.
Но… Приключения мои продолжались. Мужчины как-будто не роились вокруг меня, никак не могли быть предметом моих размышлений, но, увы, без них Судьбе казался мой опыт настолько слабым и несущественным, что она начинала работать надо мной и в этом направлении, не то, чтобы сбивая меня с толку и уводя от цели, но параллельно и как всегда неожиданно. Все чаще и чаще я замечала, что в моем цехе удостаивалась внимания слесаря, который ремонтировал прядильные машины, ибо то одна, то другая выходили из строя и долго простаивали. Звали его Руслан. Это был коренастый, невысокого роста самоуверенный, некрасивый парень, с какой-то чуть развалистой походкой, с постоянной усмешкой на лице, с чуть лукавым и не совсем прямым взглядом. Работы у него было в огромном цехе непочатый край, но он частенько притормаживал у моих станков и как-то стремился подъехать эдак шутейно и настойчиво, то отбирая у меня крючок, то бесшумно подкрадываясь сзади и одним движением развязывая фартук, то вдруг неожиданно сзади заводил перед моим лицом ладонь, так что взгляд вдруг неожиданно упирался в нечто инородное. Такие штуки он проделывал не только со мной, и было так, что от неожиданности прядильщицы вскрикивали, как от страха, я же никогда не выдавала и слова, я просто молча разворачивалась, отходила, забирала свой крючок, никак не вступала в выяснение отношений, никак не склонялась на его шутки, никак не кокетничала и не пыталась его удержать или завоевать его внимание подольше. Он вообще для меня был ни при чем, никак, и может быть потому или по другим своим соображениям, он стал более четко проявлять ко мне свое внимание, уже явно зажимая меня у станка, заговаривая со мной, требуя адресок. Я объясняла, что мне не до него, что я живу на квартире, что ко мне приходить не следует, что я вообще занята, что собираюсь поступать в университет, что я ни с кем не хочу встречаться. «Да я видел тебя в автобусе, ты где-то сходишь на Оростительной. Скажи номер дома или я пройдусь по всем домам…», - требовал он, и я сдалась. Я назвала ему адрес – Орастительная, 27. Ибо я не желала, чтобы он действительно стал меня искать, ибо на Орастительной жили многие родственники моей хозяйки, и я боялась, как бы еще одна непрошенная слава шлюхи не приросла ко мне. Пусть лучше он, если придет, постучится, и я сама выйду за ворота и поговорю с ним, отведу его, чтобы, не дай Бог, не увидела и не услышала хозяйка, которая и приняла меня с тем, что я никого не буду водить, что буду учиться и работать. Мне надо было как-то управлять этими событиями, отводить их от себя. Но судьбу не переиграешь. Как будто специально в этот день к вечеру Анна Ивановна засобиралась к сыну. Дело в том, что его жена была недавно выписана из больницы со страшным диагнозом – рак. Она находилась при смерти, испытывала страшные боли, и надо было как-то помочь в этой беде, и родственники подставляли, как могли, руки и самым безутешным был ее сын, по сути, остававшийся с двумя детьми десяти и одиннадцати лет, и Анна Ивановна торопилась туда, уже понимая, к чему надо готовиться. Я оставалась в доме одна. Однако, часам к восьми раздался стук в ворота и собака, выскочив из конуры, залилась столь продолжительным лаем, что мне пришлось выйти. Это был Руслан, переминающийся от холода, настойчиво желающий войти в дом. Замерзнуть было не удивительно, ибо уже стоял декабрь, причем не заснеженный, и колючий пронизывающий холод, всегда сопровождающийся хакасскими ветрами именно в этой части города был наиболее злющий, ибо не было никаких высоких домов и заслонов, а за улицей, окаймляющей весь этот поселок растянулся ухабистым полем пустырь. Руслан вошел с мороза несколько съежившимся, немногословным. Но, быстро отогревшись, стал выспрашивать меня, где хозяйка. Его взгляд быстро заприметил кровать, и вопросы стали носить чуть ли не нацеленный характер. Осознав тайные его намерения почти мгновенно, я поняла, что ситуацию надо выручать, причем не потому, что он что-то может сделать со мной, но потому, что страшно боялась, что, застигни хозяйка нас вдвоем, меня начнут изгонять вновь, ибо уже знала, что ничего не смогу доказать, объяснить, ни в чем убедить. Мне не ведомо было, что такое мужская похоть, как она бывает сильна и на что можно из-за нее пойти. В свои девятнадцать лет я была в этом невежественна, мне никогда об этом не говорила мать, и проявления отца моего мне говорили лишь о том, что он плохой человек, и далее мысль моя не заострялась, бежала от проникновения в эту суть во всей полноте и не позволяла себе здесь копаться, ибо наука, идея, предназначение заслоняли от меня все реалии, и без них я собиралась себя реализовать, но судьба, сам Бог посчитал, что меня надо встряхнуть и в этом направлении, ибо, не знающий отношений между мужчиной и женщине не понаслышке, никогда не сможет претендовать на мудрость, понимание и опыт. Я сказала Руслану, что с минуты на минуту может прийти хозяйка, что она ненадолго ушла к дочери через дорогу, хотя прекрасно знала, что Анна Ивановна, если уходила к сыну, то оставалась там до утра. Уже отогревшись, осознав обстановку, Руслан согласился, что можно просто пойти прогуляться. Я оделась потеплей, закрыла дом, и мы вышли на улицу, немного побродили под фонарями, перекидываясь незначительными словами, опасения мои притупились, ибо он был доброжелателен, спокоен и мы уже шли, куда вели ноги, в основном кружа недалеко от дома, но все же я не заметила, как мы забрели в сторону пустыря. Я рассчитывала, что мы здесь просто пройдемся, я как бы отведу его, что я ему в который раз объясню, что мне не до него. Увы. Он пришел не для этого, не для малозначимых для него разговоров. Не более пяти минут он позволил уговаривать себя оставить меня и не приходить. В мгновение грубая мужская сила повалила меня на замерзшую каменную землю. С одной стороны от нас была кромешная тьма, уводящая в необозримую черную даль, с другой – мирно задами дворов к нам расположилась улочка, приютившая меня и теперь отдававшая меня в руки по сути чужого, грубого, требовательного, похотливого парня, решившего взять свое силой. Между нами завязалась молчаливая, непреклонная ни с одной стороны борьба. Я могу точно сказать, что силы защищающей себя девушки очень не слабы. Я боролась за свою честь яростно, отбивая его руки, его тело, его страстные и грубые поцелуи. Это было изнурительно, но небо, судьба, воля Бога была на моей стороне именно в этой схватке. Он бился надо мной безрезультатно, настойчиво, требовательно, не говоря ни слова, тяжело дыша, напирая на меня… Мне показалось, что это была вечность. Но вдруг, в какой-то момент он смяк и сказал: «Все, приехали…». Мне не важно было знать, что бы это значило. Хотя я понимала, что что-то произошло. Измученная этой борьбой, вся смятая, я поднялась, и мы неспешно, не слова не говоря друг другу, пошли. Он довел меня до ворот и молча, не попрощавшись, ушел. Я готова была принять это за величайший себе урок, хотя и поздравляла себя с победой. Еще одно понимание я бросала в свою как бы бездонную копилку опыта, не зная, что судьба опять только постучала ко мне в этом направлении и продолжение следовало. Но здесь, в этом случае, судьба намеревалась поставить свою точку. Утром следующего дня, когда я влезла в переполненный автобус, идущий на КСК, когда была протиснута ближе к середине, вдруг кто-то из рядом стоящих затормошил мое плечо. Я обернулась. Их соседнего сидения ко мне тянулась рука, ухватила меня и потащила со всей силы к себе, заставляя всех посторониться и протиснуть меня меж другими. Это была знакомая сила, но теперь работающая в обратном направлении. Увидевший меня Руслан, таким образом, отдавал мне дань своего скупого мужского уважения. Он силою подтащил меня к себе и у всех на глазах встал и усадил меня на свое место, громко, почти на весь автобус сказав: «Будет и на моей улице праздник». Только он и я знали доподлинно, о чем идет речь. В его празднике я усомнилась… Но кажется судьба все же не отступалась и готовила праздник в этом направлении другому…
Обсуждения Моя жизнь. Часть 92. И это было