В разных городах Максуда называли по-разному.
Чаще всего - Максимом, по-русски, поскольку города, по которым его возил Одноглазый, были большею частью русские -- Астрахань, Саратов, Нижний Новгород, Москва, Санкт-Петербург. Нигде подолгу они не жили: рано или поздно Одноглазому с его бандой, в которую входил теперь и Максуд, приходилось убираться из нанятой за приличные деньги неприлично грязной квартиры где-нибудь возле вокзала или городского рынка, покупать билеты в удушливо-тесный плацкартный вагон и катиться куда подальше. Вот и сейчас: ночь, грохот вагонных колёс, под который не уснуть ни одному ребёнку в мире, несмолкающие пьяные разговоры, постоянно лязгающая дверь, ведущая к туалету, - всё это вместе взятое отнимало у мальчика сон и воскрешало его прошлое.
Он отчётливо помнил родину. Солнце, не по-северному золотое, а по-южному ослепительное до белизны, убогий кишлак, прилепившийся к склону горы, покосившиеся глиняные мазанки, согнувшиеся под тяжкими ношами женщины, среди которых, сгорбившись почти до земли, брела мать Максуда, надрывный плач его голодных младших братишек и сестрёнок, отчего-то всегда хмурый и раздражённый отец. Некому было объяснить пятилетнему человеку, что есть нищета и главное - для чего она есть и кого она ест. Отец был сильным, мускулистым, не по-восточному высоким человеком, но и он в последний для Максуда год как-то съёжился, высох и сгорбился, словно это он, а не мать, таскал тяжёлые тюки с некогда колхозного поля.
И вот однажды в кишлак заявился Одноглазый. Нет, что ни говорите, а предчувствие всё-таки существует. Максуд возненавидел его с первого взгляда, как бывает, наверное, с первого взгляда любовь. Разница только в том, что любовь впоследствии переходит в привычку, а к ненависти привыкнуть невозможно. И казалось бы, поначалу ничто не предвещало в нём закостенелого негодяя, напротив: приехал на фешенебельном джипе, одет был с иголочки в заведомо модный белый костюм, глаза, в том числе и тот, которого не было, скрывали дорогие, если судить по наклейке, противосолнечные очки. Войдя к ним в хижину, он щедро одарил детишек леденцами, а ошалевшему Максуду вдобавок вручил нечто совершенно невиданное - красную пластмассовую МАШИНУ с блестящими колёсами, до невероятия схожую с той, на которой приехал сам добрый факир. Однако было в этом субъекте что-то омерзительное, змеиное, то, что взрослыми словами не выразить, а понять можно только детским неискушённым сердцем, и проявлялось оно в какой-то отрепетированно-слащавой улыбке. Добрые факиры так не улыбаются. Так улыбается уличный подонок, готовясь ударить тебя кастетом, в то время как его кореша аккуратно выкручивают тебе руки. И была какая-то сила, которая заставила Максуда отказаться от протянутого к самому его лицу сказочно шикарного подарка.
Тогда Одноглазый уединился с отцом. О чём они говорили, никто не слышал - для разговора Одноглазый увозил куда-то отца на машине - но вернулся отец не просто ещё более сумрачным, но и по-настоящему постаревшим. Никогда после этого Максуд не видел такого рельефного выражения страдания и отчаяния на лице человеческом. Впрочем, он никогда не видел в зеркале самого себя. Карманы отцовских продырявленных джинсов оттопыривали аккуратно перевязанные пачки, которые он тщетно пытался скрыть. А потом, ночью, когда все дети, как казалось взрослым, заснули, отец поднял с постели полумёртвую от усталости мать и долго-долго ей что-то горячо и отрывисто доказывал, шурша при этом какой-то бумагой. Мать возражала, поначалу робко, как будто не веря, затем более настойчиво, и наконец она разрыдалась, да так бурно, что отцу пришлось её успокаивать. Но и вернувшись на свою нищенскую постель, мать не сомкнула глаз и проплакала до зари.
А потом Одноглазый увёз Максуда на джипе. Это случилось уже на следующее утро, Максуд не успел даже как следует отойти после недолгого сна. Его подняли, наскоро умыли, одели в обычное тряпьё, сунули в руки пакет пряников, усадили в джип, и машина резво тронулась с места. Но Максуд не плакал. Он решил, что если отец отпускает его из дома, значит, он уже большой, он - мужчина, а мужчинам плакать не подобает. Тем более - перед лицом врага. А то, что Одноглазый - враг, не замедлило проявиться.
Его заученная слащавая улыбка исчезла бесследно, как исчез в его когтеобразных пальцах пакет только что подаренных пряников, как исчез подобострастно-вкрадчивый тон - "Жрать будешь, когда заработаешь!" С его сухого скуластого лица как будто съехала неудачно, не по артисту сделанная маска. И вдобавок он снял очки. Отвратительный красный рубец пересекал его правую глазницу от переносицы до щеки. Глаза не было, был только ужасный, грубо зарубцевавшийся шрам. И в тот момент, когда он снимал очки, он в первый раз рассмеялся. В его смехе самым причудливым образом соединялись карканье ворона, вой шакала и шипение змеи. Иногда эти звуки последовательно сменяли друг друга, иногда сливались воедино, затем постепенно выдавливали один другого, как кукушонок в чужом гнезде выпихивает, обрекая на смерть, ненужных ему конкурентов, но никогда за всё время знакомства с Одноглазым Максуд не слышал из его перекошенного рта нормального человеческого смеха.
Так же, как Одноглазый не слышал плача Максуда.
Не терпевший зря тратить время Одноглазый сразу же по приезде в город ( это был первый ГОРОД, увиденный Максудом ) привёз его к знакомому эскулапу в драном затасканном медицинском халате - "Этот дядя тебя немножко полечит, гы-гы-гы!" - потом они зачем-то привязали Максуда к железной койке крепкими жёсткими ремнями и надели на него какую-то несуразную маску, тоже снабжённую ремнями, через которую почему-то надо было дышать - "Это чтобы ты не расплакался, гы-гы-гыр!". Через несколько минут он провалился куда-то в страшное, незнакомое место, где у него не было ни руг, ни ног, ни даже туловища, а одна-одинёшенька страдала в грохочущей невесомости его беззащитная пятилетняя душа. Вращались гигантские шестерни, перемалывали бесконечное тёмно-багровое пространство космически величественные жернова, и всю бездонность этого неведомого мира, из которого невозможно было вырваться, заполнял неотступный ритмический шум во всю мощь работающего цеха.
А когда Максуд очнулся, у него не было левой руки и правой ноги.
И была боль, невыносимая, ноющая, жестокая, доводящая до безумия, до метания по подушке, до крика; боль, которая отступала лишь на время, когда эскулап, сохранивший, видимо, не то что остатки человечности, но хотя бы остатки профессионализма, давал мальчику обезболивающее. И только иногда, по ночам, запертый в душной крошечной комнате, когда он был один в целом свете, такой маленький и всеми покинутый, когда где-то бесконечно, бесконечно далеко были так необходимые именно сейчас мама и папа, когда рядом, за стенкой - воля, воздух и детство, когда так хочется бегать, купаться и играть, а от тебя ОТРЕЗАЛИ ЭТО НАВСЕГДА, НАВСЕГДА! - Максуд по-младенчески, неудержимо, долго и мучительно плакал.
Но никто этого не видел.
А потом Одноглазый пришёл его забирать - "Ну вот, теперь ты ещё больше инвалид, чем даже я, гыр-гы-гырр!" - и были нескончаемые вокзалы и безбрежные чужие города, и в этих городах загаженные шумные рынки и ещё более грязные и холодные подземные переходы, и в этих переходах - несчастный непоправимо изувеченный мальчик, протягивающий за милостыней единственную сохранившуюся худенькую ручонку - "Ну как не дать такому,йи-гы-гы!" - и всегда рядом, порой незримый, но присно сущий - Одноглазый со своими бандюгами. Иногда Одноглазый садился рядом, выдавая себя за чеченского инвалида, а "Максима" - за своего приёмного сына, которого он спас из-под обломков рухнувшего дома.
И тогда он обязательно вешал на шею Максуду табличку с надписью большими красными печатными буквами: "ПОМОГИТЕ ЖЕРТВАМ ГОСУДАРСТВЕННОГО ТЕРРОРА". За эту надпись их часто гоняла милиция, но и сборы она неизменно приносила самые наилучшие. Однако местная мафия гастролёров с юга отнюдь не приветствовала, и банде Одноглазого приходилось часто мигрировать.
Вот и теперь поезд мчался в далёкий неведомый город, и мерно покачивались в такт колёсному стуку на своих скрипучих постелях здоровенные взрослые дяди, всласть накачавшиеся наркотой, и лежал на боковом месте, возле двери, ведущей в туалет, одинокий, проданный собственными родителями, непоправимо изувеченный этими дядями мальчик, и думал о том, что ему пошёл восьмой год, что чужие дети в чужих городах этой осенью начали учиться, что ему не видать школы, как отрезанной руки и ноги, что впереди у него - только вот эта вот тоскливая, рабская, нескончаемая вокзально-переходная жизнь, в которой единственная отдушина - грозящий кошмарами сон. И в тот момент, когда он стал наконец изнеможённо засыпать, в его обессилевшем, истерзанном отчаянием и горем сознании вдруг запульсировала необъяснимая огненно-красная строчка:
"КТО ПОМОЖЕТ ЖЕРТВАМ ГОСУДАРСТВЕННОГО ТЕРРОРА?"
Но заснуть Максуд не успел. Навязчивый шум идущего поезда внезапно прекратился. Спящие чудовища проснулись. Показался очередной вокзал. Состав конвульсивно дёрнулся и неохотно остановился.
- Приехали! - проворковал Одноглазый.
- Докатились, - огрызнулись в вагоне.
Воистину докатились...
Чаще всего - Максимом, по-русски, поскольку города, по которым его возил Одноглазый, были большею частью русские -- Астрахань, Саратов, Нижний Новгород, Москва, Санкт-Петербург. Нигде подолгу они не жили: рано или поздно Одноглазому с его бандой, в которую входил теперь и Максуд, приходилось убираться из нанятой за приличные деньги неприлично грязной квартиры где-нибудь возле вокзала или городского рынка, покупать билеты в удушливо-тесный плацкартный вагон и катиться куда подальше. Вот и сейчас: ночь, грохот вагонных колёс, под который не уснуть ни одному ребёнку в мире, несмолкающие пьяные разговоры, постоянно лязгающая дверь, ведущая к туалету, - всё это вместе взятое отнимало у мальчика сон и воскрешало его прошлое.
Он отчётливо помнил родину. Солнце, не по-северному золотое, а по-южному ослепительное до белизны, убогий кишлак, прилепившийся к склону горы, покосившиеся глиняные мазанки, согнувшиеся под тяжкими ношами женщины, среди которых, сгорбившись почти до земли, брела мать Максуда, надрывный плач его голодных младших братишек и сестрёнок, отчего-то всегда хмурый и раздражённый отец. Некому было объяснить пятилетнему человеку, что есть нищета и главное - для чего она есть и кого она ест. Отец был сильным, мускулистым, не по-восточному высоким человеком, но и он в последний для Максуда год как-то съёжился, высох и сгорбился, словно это он, а не мать, таскал тяжёлые тюки с некогда колхозного поля.
И вот однажды в кишлак заявился Одноглазый. Нет, что ни говорите, а предчувствие всё-таки существует. Максуд возненавидел его с первого взгляда, как бывает, наверное, с первого взгляда любовь. Разница только в том, что любовь впоследствии переходит в привычку, а к ненависти привыкнуть невозможно. И казалось бы, поначалу ничто не предвещало в нём закостенелого негодяя, напротив: приехал на фешенебельном джипе, одет был с иголочки в заведомо модный белый костюм, глаза, в том числе и тот, которого не было, скрывали дорогие, если судить по наклейке, противосолнечные очки. Войдя к ним в хижину, он щедро одарил детишек леденцами, а ошалевшему Максуду вдобавок вручил нечто совершенно невиданное - красную пластмассовую МАШИНУ с блестящими колёсами, до невероятия схожую с той, на которой приехал сам добрый факир. Однако было в этом субъекте что-то омерзительное, змеиное, то, что взрослыми словами не выразить, а понять можно только детским неискушённым сердцем, и проявлялось оно в какой-то отрепетированно-слащавой улыбке. Добрые факиры так не улыбаются. Так улыбается уличный подонок, готовясь ударить тебя кастетом, в то время как его кореша аккуратно выкручивают тебе руки. И была какая-то сила, которая заставила Максуда отказаться от протянутого к самому его лицу сказочно шикарного подарка.
Тогда Одноглазый уединился с отцом. О чём они говорили, никто не слышал - для разговора Одноглазый увозил куда-то отца на машине - но вернулся отец не просто ещё более сумрачным, но и по-настоящему постаревшим. Никогда после этого Максуд не видел такого рельефного выражения страдания и отчаяния на лице человеческом. Впрочем, он никогда не видел в зеркале самого себя. Карманы отцовских продырявленных джинсов оттопыривали аккуратно перевязанные пачки, которые он тщетно пытался скрыть. А потом, ночью, когда все дети, как казалось взрослым, заснули, отец поднял с постели полумёртвую от усталости мать и долго-долго ей что-то горячо и отрывисто доказывал, шурша при этом какой-то бумагой. Мать возражала, поначалу робко, как будто не веря, затем более настойчиво, и наконец она разрыдалась, да так бурно, что отцу пришлось её успокаивать. Но и вернувшись на свою нищенскую постель, мать не сомкнула глаз и проплакала до зари.
А потом Одноглазый увёз Максуда на джипе. Это случилось уже на следующее утро, Максуд не успел даже как следует отойти после недолгого сна. Его подняли, наскоро умыли, одели в обычное тряпьё, сунули в руки пакет пряников, усадили в джип, и машина резво тронулась с места. Но Максуд не плакал. Он решил, что если отец отпускает его из дома, значит, он уже большой, он - мужчина, а мужчинам плакать не подобает. Тем более - перед лицом врага. А то, что Одноглазый - враг, не замедлило проявиться.
Его заученная слащавая улыбка исчезла бесследно, как исчез в его когтеобразных пальцах пакет только что подаренных пряников, как исчез подобострастно-вкрадчивый тон - "Жрать будешь, когда заработаешь!" С его сухого скуластого лица как будто съехала неудачно, не по артисту сделанная маска. И вдобавок он снял очки. Отвратительный красный рубец пересекал его правую глазницу от переносицы до щеки. Глаза не было, был только ужасный, грубо зарубцевавшийся шрам. И в тот момент, когда он снимал очки, он в первый раз рассмеялся. В его смехе самым причудливым образом соединялись карканье ворона, вой шакала и шипение змеи. Иногда эти звуки последовательно сменяли друг друга, иногда сливались воедино, затем постепенно выдавливали один другого, как кукушонок в чужом гнезде выпихивает, обрекая на смерть, ненужных ему конкурентов, но никогда за всё время знакомства с Одноглазым Максуд не слышал из его перекошенного рта нормального человеческого смеха.
Так же, как Одноглазый не слышал плача Максуда.
Не терпевший зря тратить время Одноглазый сразу же по приезде в город ( это был первый ГОРОД, увиденный Максудом ) привёз его к знакомому эскулапу в драном затасканном медицинском халате - "Этот дядя тебя немножко полечит, гы-гы-гы!" - потом они зачем-то привязали Максуда к железной койке крепкими жёсткими ремнями и надели на него какую-то несуразную маску, тоже снабжённую ремнями, через которую почему-то надо было дышать - "Это чтобы ты не расплакался, гы-гы-гыр!". Через несколько минут он провалился куда-то в страшное, незнакомое место, где у него не было ни руг, ни ног, ни даже туловища, а одна-одинёшенька страдала в грохочущей невесомости его беззащитная пятилетняя душа. Вращались гигантские шестерни, перемалывали бесконечное тёмно-багровое пространство космически величественные жернова, и всю бездонность этого неведомого мира, из которого невозможно было вырваться, заполнял неотступный ритмический шум во всю мощь работающего цеха.
А когда Максуд очнулся, у него не было левой руки и правой ноги.
И была боль, невыносимая, ноющая, жестокая, доводящая до безумия, до метания по подушке, до крика; боль, которая отступала лишь на время, когда эскулап, сохранивший, видимо, не то что остатки человечности, но хотя бы остатки профессионализма, давал мальчику обезболивающее. И только иногда, по ночам, запертый в душной крошечной комнате, когда он был один в целом свете, такой маленький и всеми покинутый, когда где-то бесконечно, бесконечно далеко были так необходимые именно сейчас мама и папа, когда рядом, за стенкой - воля, воздух и детство, когда так хочется бегать, купаться и играть, а от тебя ОТРЕЗАЛИ ЭТО НАВСЕГДА, НАВСЕГДА! - Максуд по-младенчески, неудержимо, долго и мучительно плакал.
Но никто этого не видел.
А потом Одноглазый пришёл его забирать - "Ну вот, теперь ты ещё больше инвалид, чем даже я, гыр-гы-гырр!" - и были нескончаемые вокзалы и безбрежные чужие города, и в этих городах загаженные шумные рынки и ещё более грязные и холодные подземные переходы, и в этих переходах - несчастный непоправимо изувеченный мальчик, протягивающий за милостыней единственную сохранившуюся худенькую ручонку - "Ну как не дать такому,йи-гы-гы!" - и всегда рядом, порой незримый, но присно сущий - Одноглазый со своими бандюгами. Иногда Одноглазый садился рядом, выдавая себя за чеченского инвалида, а "Максима" - за своего приёмного сына, которого он спас из-под обломков рухнувшего дома.
И тогда он обязательно вешал на шею Максуду табличку с надписью большими красными печатными буквами: "ПОМОГИТЕ ЖЕРТВАМ ГОСУДАРСТВЕННОГО ТЕРРОРА". За эту надпись их часто гоняла милиция, но и сборы она неизменно приносила самые наилучшие. Однако местная мафия гастролёров с юга отнюдь не приветствовала, и банде Одноглазого приходилось часто мигрировать.
Вот и теперь поезд мчался в далёкий неведомый город, и мерно покачивались в такт колёсному стуку на своих скрипучих постелях здоровенные взрослые дяди, всласть накачавшиеся наркотой, и лежал на боковом месте, возле двери, ведущей в туалет, одинокий, проданный собственными родителями, непоправимо изувеченный этими дядями мальчик, и думал о том, что ему пошёл восьмой год, что чужие дети в чужих городах этой осенью начали учиться, что ему не видать школы, как отрезанной руки и ноги, что впереди у него - только вот эта вот тоскливая, рабская, нескончаемая вокзально-переходная жизнь, в которой единственная отдушина - грозящий кошмарами сон. И в тот момент, когда он стал наконец изнеможённо засыпать, в его обессилевшем, истерзанном отчаянием и горем сознании вдруг запульсировала необъяснимая огненно-красная строчка:
"КТО ПОМОЖЕТ ЖЕРТВАМ ГОСУДАРСТВЕННОГО ТЕРРОРА?"
Но заснуть Максуд не успел. Навязчивый шум идущего поезда внезапно прекратился. Спящие чудовища проснулись. Показался очередной вокзал. Состав конвульсивно дёрнулся и неохотно остановился.
- Приехали! - проворковал Одноглазый.
- Докатились, - огрызнулись в вагоне.
Воистину докатились...
Обсуждения Докатились