«Золотой век» был прерван, когда произошло «вавилонское смешение»: церковь совратилась на пути «князя мира». Начало этому было положено уже в первые века христианства. Первым идеологом «вавилонского смешения» был (возможно, сам того не предполагая) блаженный Августин, сформулировавший концепцию «Царства Христова, наступившего на земле».
По Августину, это произошло одновременно с возникновением христианской империи – когда могущественнейшее государство мира объявило христианство своей официальной религией.
«Царство мира сего сделалось царством Господа». Так ли? В лоно Церкви хлынули массы римских граждан. Вся вера их сводилась к отправлению положенного обряда, а вся религиозная цель – к возможности получить гражданские льготы, закрытые для инаковерующих, и (в наиболее духовном случае) к расчету на место в Царствии Небесном после Страшного суда. И недальновидные идеологи христианства, очарованные внешним блеском государственной религии, поспешили объявить о наступлении «эры Господней» – не видя той порчи, которая неминуемо должна была последовать.
Так началось падение Церкви. Как мы увидели раньше, в эзотерике первых христиан, катаров и хранителей Грааля престол Христа можно скорее понимать как брачный одр. Но отныне он стал ассоциироваться с троном пусть «христианнейшего», но – кесаря. Невеста отвернулась от лика Небесного Возлюбленного.
С этого момента катастрофически ушла из Церкви божественная любовь. Вслед за ней стала охладевать и любовь обычная, земная – прежде всего среди христиан, в затем и вокруг (где ее и так не было в избытке).
Институт папства оформился именно в это время. И само положение папы, как епископа Рима – первенствующего среди прочих епископов – неизбежно привело его к симбиозу с государственной властью империи. Папа занял позицию «верховного жреца при императоре» – положение, которому всячески противился в Свои земные дни Христос.
Однако, вопреки Христу, папы объявили свое положение священным. Более того, после крушения Римской империи именно папство осталось ее «панъевропейским наследником». Залогом единства Европы, ее сверхэтнической общности теперь был авторитет папы – «второго после императора», а при отсутствии императора – естественно, первого. И папство крепко ухватилось за выпавшие из рук кесарей бразды.
Не случайно при образовании Священной Римской империи Германской нации папы с такой беспощадной настойчивостью отстаивали свое право утверждать или не утверждать ее правителей. Считая себя «викариями апостола Петра», на деле они являлись викариями давно не существующего римского императора, «по наследству переняв» легитимный источник государственной власти. В подтверждение этих притязаний было принято ссылаться на слова апостола Павла: «нет власти не от Бога» – а следовательно, папе, как первому перед Богом, дано божественное право даровать эту власть.
Но фактически в сознании пап божественное и имперское столь тесно перемешались, что слова Христа «царство Мое не от мира сего» пришли в полное забвение.
Вот корень того духовного коллапса, что охватил средневековое христианство. Семя, посеянное Августином, дало обильные всходы. Кто не знает божественной любви, кто вообще не знает ничего кроме царства мира сего, тот навсегда остается профаном перед лицом небес, какие бы аскетические усилия ни прилагал и какой бы пост ни занял в церковной иерархии. Он останется, по выражению русского религиозного писателя Петра Иванова, «душевноподобным» – какими и является большинство христиан со времен императора Константина Великого, когда христианство стало государственной религией.
С тех самых пор и до сего дня никаких принципиальных перемен в сути христианской церкви не произошло. Чем дальше, тем больше забывала она о самой экзистенции божественной любви, о ее философии, бытии, смысле и праксисе. «Ты оставил первую любовь твою» (Христос – ангелу Эфесской церкви, Отк.2:4). Христианская иерархия все больше приобретала черты «понтификальной монархии» римских пап. Наступило время великого отступления: земная церковь все сильнее укрепляла противоестественный союз с князем мира сего. Кесарь в сознании христиан не просто потеснил Христа – он заменил Его собой.
Пользуясь катарской терминологией, на место Бога Любви пришел Rex mundi – князь мира сего.
Неудивительно, что с тех пор все спиритуальные устремления людей в рамках господствующих религиозных институтов (к восточному православию это относится в той же степени, что и к римскому католицизму) выродились в своеобразный «христианский буддизм» – чистое отрицание ради предполагаемых (а на деле – воображаемых) духовных воздаяний. И сам характер этих воздаяний был уже непонятен. Хотя наиболее духовные среди христианских учителей продолжали напоминать, что истинным плодом аскетических усилий должно служить умножение любви, реальность мало этому соответствовала. Идея любви уступила место идее «спасения».
Ужас перед муками ада с маниакальной настойчивостью начинает сопровождать христианскую духовность и становится главной ее доминантой. Это свидетельство глубокого внутреннего неблагополучия, тайного осознания фатальной ошибки, интуитивного понимания обреченности выбранного пути.
Перспектива загробных мучений подвигала человека сделаться добровольным мучеником при жизни. Но изуверский аскетизм не приносил плодов, которых от него ждали. Лишь у некоторых наиболее волевых и целеустремленных натур наблюдается некое укрепление в образцах аскетического подвижничества. Для большинства же, не находящего в себе сил к подобному героизму, монашеское «бесстрастие» остается недосягаемым идеалом.
Личная святость начинает считаться чем-то исключительным, единичным и чудесным явлением. О богоугодности подвижника отныне судят не по любви, которую он испытывает сам и вызывает к себе, а по его способности к различным садомазохистским упражнениям типа самобичевания, членовредительства и пр.
Развивается учение о святости, как о «благодатном даре». Это, в общем, близко к истине: выше мы описали этот действительно чудесный дар мистического бракосочетания со Христом, без условий и исключений доступный всем, способным отвечать любовью на любовь. Но ортодоксальное богословие развило идею в совершенно обратном ключе. Это благодатный дар, которого никому не дарят. Он сверхъестественный – в том смысле что для обладания им нужны сверхъестественные усилия. Но и они не являются залогом успеха: дар-то «благодатный», т.е. несмотря ни на какие подвиги в нем нельзя быть уверенным. Небеса дают его лишь как знак своей необъяснимой милости некоторым особым избранникам.
Мистический идеал в сознании людей приобретает черты, странно сочетающие фатализм и аскетический ригоризм. Главным целеполаганием христианина становится не стать «совершенным как Отец Небесный», не любовь к ближним даже, а – спасение. Причем спасение в обычной жизни заведомо невозможно. Оно мыслимо лишь в монастыре, подальше от соблазнов мира. Но и монах не должен особенно обольщаться: святость практически недостижима. Можно лишь надеяться неисповедимыми путями оказаться в числе счастливчиков, выигравших «божественную лотерею».
Все это не что иное, как полный крах и вырождение духовности.
Несмотря на абсолютно господствующее положение Римской церкви в Европе на рубеже II тысячелетия, несмотря на многочисленность клира, неоспоримый авторитет епископата и изощренность догматики и культа, в религиозной сфере воцарились уныние и, так сказать, религиозный имморализм. Как говорит русская пословица: «что совой об пень, что пнем об сову – так и так толку нет».
Восторг и горение духа, мистический экстаз стали редкостью, вызывающей подозрение. Всех подобных подвижников, от Франциска и Иоахима Флорского до Терезы Авильской и Иоанна де ла Крус, церковная власть в той или иной мере считала еретиками.
Во мраке, охватившем христианский Запад, уже не было и речи о «первой благодати» ранних общин, о преображении человека в божественное существо. В церкви, лишенной любви (точнее – отказавшейся от божественного эроса Христа), в одиноких ксенофобических попытках выжать из себя хоть каплю святости происходило обратное: позывы плоти, всячески загоняемые вглубь естества, прорывались наружу в самых патологических формах. Ни один строгий монастырь не давал гарантии победы. Борьба в большинстве случаев оказывалась фатально-бесплодной, и следовал неизбежный «откат».
В начале тысячелетия гомосексуализм в монастырях получил такое распространение, что уже не воспринимался как нечто из ряда вон выходящее. Греху мужеложства было подвержено и «белое» духовенство, которому обет целибата запрещал связь с женщиной. Об этом знали все. В средневековой Европе гомосексуализм вообще был распространен значительно более, чем в эпоху, скажем, Меровингов, поражая и городские общины, и семьи знати, и ватиканскую курию. По этому «параметру» Рим средневековый вполне мог сравниться с античным Римом времен упадка.
Не видя средств к тому, чтобы победить эту заразу, папский престол пошел на феноменальный шаг: легализовал проституцию. Была даже подведена нетривиальная богословская база, к которой приложили руку такие корифеи, как Августин и Фома Аквинский. «Естественный» порок сочли «меньшим злом», если он мог хоть как-то ограничить «голубую чуму».
Тем самым Рим окончательно подписал капитуляцию в войне за святость своих верующих.
«Царство мира сего сделалось царством Господа». Так ли? В лоно Церкви хлынули массы римских граждан. Вся вера их сводилась к отправлению положенного обряда, а вся религиозная цель – к возможности получить гражданские льготы, закрытые для инаковерующих, и (в наиболее духовном случае) к расчету на место в Царствии Небесном после Страшного суда. И недальновидные идеологи христианства, очарованные внешним блеском государственной религии, поспешили объявить о наступлении «эры Господней» – не видя той порчи, которая неминуемо должна была последовать.
Так началось падение Церкви. Как мы увидели раньше, в эзотерике первых христиан, катаров и хранителей Грааля престол Христа можно скорее понимать как брачный одр. Но отныне он стал ассоциироваться с троном пусть «христианнейшего», но – кесаря. Невеста отвернулась от лика Небесного Возлюбленного.
С этого момента катастрофически ушла из Церкви божественная любовь. Вслед за ней стала охладевать и любовь обычная, земная – прежде всего среди христиан, в затем и вокруг (где ее и так не было в избытке).
Институт папства оформился именно в это время. И само положение папы, как епископа Рима – первенствующего среди прочих епископов – неизбежно привело его к симбиозу с государственной властью империи. Папа занял позицию «верховного жреца при императоре» – положение, которому всячески противился в Свои земные дни Христос.
Однако, вопреки Христу, папы объявили свое положение священным. Более того, после крушения Римской империи именно папство осталось ее «панъевропейским наследником». Залогом единства Европы, ее сверхэтнической общности теперь был авторитет папы – «второго после императора», а при отсутствии императора – естественно, первого. И папство крепко ухватилось за выпавшие из рук кесарей бразды.
Не случайно при образовании Священной Римской империи Германской нации папы с такой беспощадной настойчивостью отстаивали свое право утверждать или не утверждать ее правителей. Считая себя «викариями апостола Петра», на деле они являлись викариями давно не существующего римского императора, «по наследству переняв» легитимный источник государственной власти. В подтверждение этих притязаний было принято ссылаться на слова апостола Павла: «нет власти не от Бога» – а следовательно, папе, как первому перед Богом, дано божественное право даровать эту власть.
Но фактически в сознании пап божественное и имперское столь тесно перемешались, что слова Христа «царство Мое не от мира сего» пришли в полное забвение.
Вот корень того духовного коллапса, что охватил средневековое христианство. Семя, посеянное Августином, дало обильные всходы. Кто не знает божественной любви, кто вообще не знает ничего кроме царства мира сего, тот навсегда остается профаном перед лицом небес, какие бы аскетические усилия ни прилагал и какой бы пост ни занял в церковной иерархии. Он останется, по выражению русского религиозного писателя Петра Иванова, «душевноподобным» – какими и является большинство христиан со времен императора Константина Великого, когда христианство стало государственной религией.
С тех самых пор и до сего дня никаких принципиальных перемен в сути христианской церкви не произошло. Чем дальше, тем больше забывала она о самой экзистенции божественной любви, о ее философии, бытии, смысле и праксисе. «Ты оставил первую любовь твою» (Христос – ангелу Эфесской церкви, Отк.2:4). Христианская иерархия все больше приобретала черты «понтификальной монархии» римских пап. Наступило время великого отступления: земная церковь все сильнее укрепляла противоестественный союз с князем мира сего. Кесарь в сознании христиан не просто потеснил Христа – он заменил Его собой.
Пользуясь катарской терминологией, на место Бога Любви пришел Rex mundi – князь мира сего.
Неудивительно, что с тех пор все спиритуальные устремления людей в рамках господствующих религиозных институтов (к восточному православию это относится в той же степени, что и к римскому католицизму) выродились в своеобразный «христианский буддизм» – чистое отрицание ради предполагаемых (а на деле – воображаемых) духовных воздаяний. И сам характер этих воздаяний был уже непонятен. Хотя наиболее духовные среди христианских учителей продолжали напоминать, что истинным плодом аскетических усилий должно служить умножение любви, реальность мало этому соответствовала. Идея любви уступила место идее «спасения».
Ужас перед муками ада с маниакальной настойчивостью начинает сопровождать христианскую духовность и становится главной ее доминантой. Это свидетельство глубокого внутреннего неблагополучия, тайного осознания фатальной ошибки, интуитивного понимания обреченности выбранного пути.
Перспектива загробных мучений подвигала человека сделаться добровольным мучеником при жизни. Но изуверский аскетизм не приносил плодов, которых от него ждали. Лишь у некоторых наиболее волевых и целеустремленных натур наблюдается некое укрепление в образцах аскетического подвижничества. Для большинства же, не находящего в себе сил к подобному героизму, монашеское «бесстрастие» остается недосягаемым идеалом.
Личная святость начинает считаться чем-то исключительным, единичным и чудесным явлением. О богоугодности подвижника отныне судят не по любви, которую он испытывает сам и вызывает к себе, а по его способности к различным садомазохистским упражнениям типа самобичевания, членовредительства и пр.
Развивается учение о святости, как о «благодатном даре». Это, в общем, близко к истине: выше мы описали этот действительно чудесный дар мистического бракосочетания со Христом, без условий и исключений доступный всем, способным отвечать любовью на любовь. Но ортодоксальное богословие развило идею в совершенно обратном ключе. Это благодатный дар, которого никому не дарят. Он сверхъестественный – в том смысле что для обладания им нужны сверхъестественные усилия. Но и они не являются залогом успеха: дар-то «благодатный», т.е. несмотря ни на какие подвиги в нем нельзя быть уверенным. Небеса дают его лишь как знак своей необъяснимой милости некоторым особым избранникам.
Мистический идеал в сознании людей приобретает черты, странно сочетающие фатализм и аскетический ригоризм. Главным целеполаганием христианина становится не стать «совершенным как Отец Небесный», не любовь к ближним даже, а – спасение. Причем спасение в обычной жизни заведомо невозможно. Оно мыслимо лишь в монастыре, подальше от соблазнов мира. Но и монах не должен особенно обольщаться: святость практически недостижима. Можно лишь надеяться неисповедимыми путями оказаться в числе счастливчиков, выигравших «божественную лотерею».
Все это не что иное, как полный крах и вырождение духовности.
Несмотря на абсолютно господствующее положение Римской церкви в Европе на рубеже II тысячелетия, несмотря на многочисленность клира, неоспоримый авторитет епископата и изощренность догматики и культа, в религиозной сфере воцарились уныние и, так сказать, религиозный имморализм. Как говорит русская пословица: «что совой об пень, что пнем об сову – так и так толку нет».
Восторг и горение духа, мистический экстаз стали редкостью, вызывающей подозрение. Всех подобных подвижников, от Франциска и Иоахима Флорского до Терезы Авильской и Иоанна де ла Крус, церковная власть в той или иной мере считала еретиками.
Во мраке, охватившем христианский Запад, уже не было и речи о «первой благодати» ранних общин, о преображении человека в божественное существо. В церкви, лишенной любви (точнее – отказавшейся от божественного эроса Христа), в одиноких ксенофобических попытках выжать из себя хоть каплю святости происходило обратное: позывы плоти, всячески загоняемые вглубь естества, прорывались наружу в самых патологических формах. Ни один строгий монастырь не давал гарантии победы. Борьба в большинстве случаев оказывалась фатально-бесплодной, и следовал неизбежный «откат».
В начале тысячелетия гомосексуализм в монастырях получил такое распространение, что уже не воспринимался как нечто из ряда вон выходящее. Греху мужеложства было подвержено и «белое» духовенство, которому обет целибата запрещал связь с женщиной. Об этом знали все. В средневековой Европе гомосексуализм вообще был распространен значительно более, чем в эпоху, скажем, Меровингов, поражая и городские общины, и семьи знати, и ватиканскую курию. По этому «параметру» Рим средневековый вполне мог сравниться с античным Римом времен упадка.
Не видя средств к тому, чтобы победить эту заразу, папский престол пошел на феноменальный шаг: легализовал проституцию. Была даже подведена нетривиальная богословская база, к которой приложили руку такие корифеи, как Августин и Фома Аквинский. «Естественный» порок сочли «меньшим злом», если он мог хоть как-то ограничить «голубую чуму».
Тем самым Рим окончательно подписал капитуляцию в войне за святость своих верующих.
Обсуждения Вавилонское смешение